Другим его развлечением было смотреть телевизор. Он разработал хитроумный сноключатель, куда сигнал поступал от двух электродов, расположенных на дерме его предплечья. Когда Фёргэс опускался ниже определенного уровня осознания, сопротивление кожи превышало заданный уровень и управляло переключателем. Тем самым Фёргэс стал придатком телеприемника.
Остаток Шайки разделял ту же летаргию. Рауль писал для телевидения, тщательно не упуская из виду – и горько сетуя на – всякие спонсорские фетиши этой промышленности. Сляб спорадическими вспышками писал маслом, относя себя к «кататоническим экспрессионистам», а работу свою – к «высшему проявлению бес-толкования». Мелвин играл на гитаре и пел либеральные народные песни. Узор этот был бы знаком – богема, творчество, претензия на искусство, – вот только он располагался еще дальше от реальности, романтизм в его крайнем декадансе; ибо лишь изнуренное подражание нищете, бунту и «душе» художника. Поскольку неутешительный факт заключался в том, что по большинству своему они зарабатывали на жизнь, а существо бесед своих черпали со страниц журнала «Тайм» и ему подобных публикаций.
Быть может, выживали они лишь потому, рассуждал Шаблон, что были не одни. Бог знает, сколько еще их таких, с тепличным ощущением времени, без знания жизни и на милости у Фортуны.
Сама вечеринка, сегодня, делилась натрое. Фёргэс и его подруга, а также еще одна пара давно удалились в спальню с галлоном вина; заперли дверь и позволили Шайке творить все, что захотят в смысле хаоса, со всем остальным помещением. Раковина, на которой ныне сидел Шаблон, стала бы насестом Мелвина: он играл бы на гитаре, и в кухне водили б хо́ры и устраивали африканские пляски плодородия до самой полночи. Лампы в гостиной гасли бы одна за другой, на проигрыватель-автомат ставились бы квартеты Шёнберга (полностью) и повторялись, и повторялись; а сигаретные угли пятнали комнату как сторожевые костры, и неразборчивая в связях Дебби Сенсэй (напр.) была б на полу, ласкаемая Раулем, скажем, или Слябом, а сама возила б рукой по ноге кого-то, кто сидел б на диване с ее сожительницей – и так дальше, неким любовным пиром либо гирляндной цепью; плескалось бы вино, ломалась мебель; Фёргэс кратко бы проснулся завтра наутро, обозрел разрушения и остаточных гостей, простертых по всей квартире; с матюками выгнал бы всех и снова лег спать.
Шаблон раздраженно пожал плечьми, поднялся с раковины и нашел свое пальто. На выходе коснулся узла шестерых: Рауля, Сляба, Мелвина и трех девушек.
– Дядя, – сказал Рауль.
– Пейзаж, – сказал Сляб, помавая рукой, дабы показать развертывание вечеринки.
– Потом, – сказал Шаблон и выдвинулся за дверь.
Девушки стояли молча. Они были в некотором роде маркитантки и расходны. Или, по крайней мере, заменяемы.
– О да, – сказал Мелвин.
– Предместья, – сказал Сляб, – захватывают мир.
– Ха, ха, – сказала одна девушка.
– Глохни, – сказал Сляб. Дернул себя за шляпу. Он всегда носил шляпу, внутри ли, снаружи, в кровати или вусмерть пьяный. И костюмы как у Джорджа Рафта, с огромными заостренными лацканами. Заостренные, накрахмаленные, до-конца-не-застегивающиеся воротнички. Подбитые, заостренные плечи: он весь был сплошь острия. А вот лицо его, заметила девушка, – отнюдь: довольно мягкое, как у беспутного ангела: курчавые волосы, красные и пурпурные круги, свисавшие кольцами по два-три под глазами. Сегодня ночью она будет целовать у него под глазами, один за другим, эти печальные круги.
– Извините, – бормотнула она, отплывая к пожарному выходу. У окна остановилась вглядеться в реку, не видя ничего, кроме тумана. Позвоночника ее коснулась рука, точно в том месте, которое отыскивали все до единого мужчины, кого она знала, рано или поздно. Она выпрямилась, прижав лопатки друг к дружке, поднесши груди упруго и вдруг зримо к окну. Она видела, как его отражение рассматривает ее отражение. Повернулась. Он зарделся. Стрижен ежиком, костюм, хэррисский твид.
– Скажите-ка, вы новенький, – она улыбнулась. – Я Эсфирь.
Он покраснел и стал симпатюлей.
– Брэд, – ответил он. – Простите, что испугал вас.
Наитием она понимала: сгодится он как парнишка из студенческого братства, только что после школы «Плющевой Лиги», кто знает, что студбратом таким не перестанет быть, пока жив. Но такой все равно чувствует, будто ему чего-то не хватает, и потому болтается на закраинах Цельной Больной Шайки. Если намылился в управление, он пишет. Если инженер или архитектор – да что уж, рисует или лепит. Он оседлает линию, прозревая до знания, что ему достается худшее от обоих миров, но никогда не тормознет подумать, почему эта линия тут должна быть или даже есть ли она вообще. Научится жить сдвоенным человеком и будет играть себе дальше, сидя верхом, пока не расколется в промежности пополам от длительного напряжения, и тогда-то вот уничтожится. Она встала в четвертую балетную позицию, груди передвинула под 45° к его зорной линии, уставила нос ему на сердце, взглянула снизу вверх на него сквозь ресницы.