— Это ты во всем виноват, Дармоедово отродье! — зло заорал он и, схватив меня за шиворот, кинул в глубокий сугроб. Я почувствовал себя жалким щенком, которого зашвырнули на дно оврага. Я попробовал двигать руками, будто плыву. Но над головой был толстый пласт снега. «Воздуха! Воздуха!» — нет, кричать я не мог, думаю, я лишь попискивал, хотя и не слышал ни своего голоса, ни чьего-либо другого. Слегка передохнув и отдышавшись, я напряг все свои силы и барахтался в снегу до тех пор, пока не ощутил под ногами что-то твердое. Сильно оттолкнувшись, я рванул вверх и понял, что моя голова над снегом. Я долго дергался из стороны в сторону, наконец с огромными усилиями выбрался из снежной западни. Огляделся вокруг, а Каноник волочит свою мелюзгу, дрожащую от стужи и страха, что они малость вывалялись в снегу. Внизу под горой увидел я свои санки, взвалил их на спину и, весь мокрый, стуча зубами, поплелся на нашу горку. Убрал санки и, мокрый, забился на печь к братьям, не поделившись ни с кем горькими своими невзгодами. Мать, прявшая возле окна, только и заметила: «Ах ты, проказник, где это ты так выкупался в снегу. Вымок как мышь». Тут и братья прижали к моим мокрым, замерзшим, посиневшим рукам и лицу свои теплые ручонки, гладили мои мокрые волосы. А у меня в голове билась одна мысль: «До чего же жесток этот наш Каноник! Швырнул меня в снег да и бросил, своих-то замарах небось вытащил! А что, если бы не выбрался я из сугроба и замерз в снегу?.. И еще обозвал: «Отродье Дармоедово!» Как мог он помириться с моим отцом? Но я молчал и никому ни о чем не говорил.
Поздно ночью вернулся со свадьбы отец и всех нас разбудил. Он принес мяса и пирогов, и мы весело и всласть попировали. Я, наверное, с особым удовольствием поглощал вкусное свадебное угощение, и все равно из головы у меня не шел жестокий наш сосед, коротыш Каноник… Дня через три или четыре я заболел. Горло сдавило, грудь жгло, голова разламывалась, в глазах рябило — красные, синие и зеленые искры вспыхивали и гасли. Помню, что мать тяжело вздыхала и вытирала слезы, братья часто произносили мое имя, а младшенькая сестренка лепетала: «Ивица, бедный бгатик…» Отец, помню, совсем потемнел; из аптеки — до нее было день ходу — он принес какую-то мазь и лепешки и выкинул их в окно… «Такой ерундой отравить только!»
Потом приковыляла деревенская знахарка и ощупала меня всего. Велела дохнуть ей прямо в острый нос. Какие-то пахучие травы, что она принесла, варились, парились, перемешивались. Затем меня искупали, а бабка меня чем-то мазала, натирала и мяла, так что все кости болели… Наконец, помню, я встал с постели, но ходить еще не мог… Но минуло и это, и когда первый раз я вышел во двор, цвели фруктовые деревья, холмы зеленели, из леса веял душистый ветерок. Братья притащили уйму белых примул, а самую большую охапку сунула мне в руки сестренка, пропищав:
— Сгава боу и богогодице, бгатик Ивица живой!
И все ж и тогда дня не проходило, чтоб не вспомнил я нашего соседа Каноника.
Наступила осень. Я опять, здоров и весел, разгуливаю вольно по холмам. Каждая птица в роще возле дома мне знакома, с каждым деревом разговариваю. Но стоило мне вспомнить соседа Каноника, как я начинал завидовать и боярышнику, и терну, и ежевике, и колючему можжевельнику. Эх, быть бы мне колючкой, я затерялся б в траве и впился б ему в голую пятку! А был бы ежевикой или боярышником, я вцепился бы своими плетями в его жилистые руки и исколол бы их за милую душу. А будь я иголкой можжевельника, я бы так погладил и приласкал его курносый нос и черные щеки! И когда я на веревке вел нашу старую добродушную корову Рыжуху, как я завидовал ее наполовину обрубленному рогу, ее длинному хвосту! Ах, как бы я пхнул под ребра нашего соседа Каноника, будь я Рыжуха! Ах, как отхлестал бы его хвостом по физиономии, будто метлой!
По воскресеньям ранней осенью я играл с небольшой тележкой на нашем и соседском холмах. Колея шла вниз и по тому, и по другому холму, а в ложбине между склонами как раз огибала лужу, что отделяла наш холм от соседского и куда и плюхнулся мой отец, когда Каноник подставил ему подножку во время той самой драки…
Я охотно катал там братьев, впрягаясь в тележку, будто лошадь, или же, управляя оглоблей, спускался сам, когда тележка неслась вниз. В этом деле я достиг настоящего мастерства.
И вот в одно такое воскресенье целое стадо уток и гусей копошилось в глубокой и черной грязи, взбаламутив всю лужу и превратив ее в отвратительное месиво. Братья мои сидели на холме, и я катал то их, то съезжал сам, аккуратно минуя лужу. Вдруг откуда ни возьмись сосед наш Каноник и мой отец. Сосед глядел весело, а его курносый нос алел на загорелом лице, будто маков цвет среди зазеленевшей пшеницы. Был он с головы до ног в белом, парадном наряде. Высокие сапоги, новая, круглая, сдвинутая на левое ухо шляпа и синий расшитый жилет придавали ему вид пожилого деревенского франта… Отец же шел свесив голову, задумчивый и печальный, лишь изредка исподлобья поглядывая на меня.