— Ох, ваша милость, что же это такое? Прямо в настоящий ад окунулись, — взвизгнул камердир, а Меценат, держась руками за голову, трясся всем телом, на лице его тусклый румянец чередовался со смертельной бледностью.
— Родственница! Позор, позор, это же позор! — дрожал пораженный старик.
— Какая еще родственница? Это неправда, ложь… Сам ты старый греховодник! Тебе надо стыдиться! А он — мой! Мой! — крикнула девушка.
— Она моя! Ваша милость, несмотря на все благодеяния и заботы о слугах, на это вы не имеете права… Она моя!
Старик стиснул губы. Лицо его потемнело, глаза потухли, щеки будто покрыло пеплом, казалось, он вот-вот упадет в обморок. Опираясь на верного камердира, он заковылял из покоев Лауры.
— Ивица, все, что мое, — твое! — воскликнула красавица и пылко, страстно, горячо обняла юношу. — Ты уйдешь отсюда, и я за тобой. У нас есть молодость! У нас есть жизнь! Все, что мое, — твое!
Час спустя Ивица Кичманович возвратился в людскую и встретился там с отцом, пригорюнившимся, поседевшим, исхудавшим, потемневшим, будто лесное дерево, которое поразило и исковеркало молнией.
Камердир лениво застегивал большие блестящие пуговицы и причесывал перед зеркалом лоснящиеся волосы.
— Вот твой сынок, музыкант Йожица! Бери свой ветхий бас и жени своего Дармоеда с барышней. Да, заблестит, засияет на холмах ваших, в глуши вашей новая комета, как же! Вот он перед тобой. Я всегда это знал. Милостивый, добрейший наш благодетель! Храни нас господь и матерь божья Бистрикская, его ж удар может хватить! — закрестился камердир, опустив глаза долу.
— Замолчи, обезьяна, — бросился на него с кулаками юноша.
— Ого! — забеспокоился Жорж, пытаясь заслониться зеркалом.
— Мать на смертном одре. Я пришел за тобой, она хочет еще раз увидеть тебя, прежде чем глаза ее закроются навеки. Ох, ну и дела, иль правду мне тогда говорил Каноник: «Всяк сверчок знай свой шесток. От плуга, от мотыги ни на шаг. Что с ним станет? Господа его корней лишат. Будет ни барин, ни мужик!» — вздыхал музыкант Йожица, облокотившись на колени и поддерживая свою усталую, седую голову.
Юноша молча схватился за сердце.
— Собирайся, — повторил музыкант, — мать умирает, а отец и господин тебе я, я и никто больше! — поглядел старик на камердира. — В наши нищие горы, к плугу и мотыге! Мать ждет тебя, чтобы увидеть в последний раз… Собирайся!
Прошло совсем немного времени, и музыкант Йожица и его сын неслышно плелись по коридорам Меценатова дома. Жорж исчез из людской еще раньше, не взглянув больше на родных, не попрощавшись.
— Мужики — мужики и есть! Драные, грубые, грязные, невежественные и вонючие, — рассуждал он сам с собою, забыв о своем происхождении, как все лакеи и камердинеры этого мира.
Лаура, бледная, встревоженная, трепещущая, догнала Ивицу у самых дверей.
— Ивица! Ты мой! Все, что мое, — твое! — И она сунула ему в руки маленький тяжелый сундучок.
Юноша посмотрел на нее пламенным взором и что-то невнятно прошептал, смутившись отца.
Музыкант быстро взглянул на девушку, взгляды их встретились. Старик покраснел.
«Прекрасна, как святая на алтаре», — мелькнула у него грешная мысль.
— До свиданья, Ивица! — вспыхнули, как огонь, щеки Лауры.
— До свиданья? — взволнованно шепнул юноша, посмотрев на девушку. — До свиданья?.. Вряд ли…
Отец и сын покинули дом великого, прославленного Мецената. Казалось, кто-то пристально смотрит им вслед из высоких окон.
То были двое обитателей удивительного дома: рачительный камердир Жорж и… Лаура.
Перевод В. Суханова.
Часть вторая
«Наш патрон! Я узнал его по тяжелой поступи и сильному винному духу. Это он!» — сонно щелкнул зубами, словно цапля клювом, Регистр. Человечек, поведавший нам о жизни регистратора, быстро спрятался в ящик стола и затаился там, как желудь. Молодое поколение регистратуры либо, похрапывая, спало, либо, позевывая, дремало и отмахивалось от оратора, словно говоря: «Кой черт тебя сюда принес? Что ты все болтаешь? Надоело! И что за язык?!» Старики под потолком тихо переговаривались, ударившись в мертвую средневековую латынь. Кто из молодых хоть наполовину бодрствовал, кидал на них полные презрения взгляды и саркастически посмеивался: «Не пора ли бросить в огонь эту рухлядь? Или вышвырнуть вон? Лет сто они торчат у нас, в нашей регистратуре, а по закону полагается сжигать их на костре, точно ведьм, когда они протомятся здесь тридцать лет». Так они шушукались, а то и покрикивали на стариков. На самом-то деле молодые не понимали бесед на отличной средневековой латыни, и это раздражало их, бесило, приводило в ярость.