Выбрать главу

— Был.

— Куда делся?

— А почем же я знаю? — сказал Ефим, — быть был, менять лошадей навязывался. Я печь мазал — не до него было… Провожать его не выходил, — не знаю, куда и от ворот поехал…

— Пропал брат…

Еще через неделю Ефим, его жена и сыны были арестованы по подозрению в убийстве киргиза Мурадбая, без вести пропавшего. Имение их было отдано на поруки, а самих отправили в острог.

Никогда еще судьба так зло не издевалась над Ефимом. Много было грехов на его душе, но он не мог предполагать, что расплата за них потребуется в такой неожиданной и тяжелой форме. Он обижал многих, это — правда, но за обиды он всегда и отвечал. Про него сложилось мнение, что он всю жизнь свою воровал, грабил, может быть, убивал… А он нередко думал, что всю жизнь не он, а его грабили, преследовали, ловили, секли, гноили тюрьмой, сушили тоской по воле и широкому разгулу… О, много обид вынесло его сердце… И теперь, когда по неосновательному подозрению арестовали не только его самого, но и его семью, он окончательно решил, что нет правды ни на земле, ни выше…

В остроге сидели они десять месяцев. Тут-то старуха и захворала. Затосковали и ребята. Они мало говорили с отцом, но он чувствовал, что на душе у них нехорошо, темно, и смутно сознавал за собой какую-то вину перед ними. А следствие все еще тянулось. Наконец, Ефим обратился как-то к прокурору, посетившему острог:

— Ваше высокородие, когда же наше дело будет решаться?

Прокурор, добродушный человек, шутник, земляк Ефима, тоже с Дону, ответил:

— Да ты чего спешишь, Толкачев? Ведь не к свадьбе… Думаю, что скоро теперь… Так, лет шестнадцать каторги на твою долю, должно быть, придется…

— Да за что же, ваше высокородие?

— Как за что? Спрятал человека куда-то, да еще и спрашиваешь: за что?

— Как перед истинным Богом, ваше высокородие, ни синь-пороху не виноват я в этом киргизе… Только и вины моей, что подозримый я человек…

— Рассказывай там… А человека-то нет все-таки… И свидетели твои — ни один не показал в твою пользу.

— Позвольте дело для просмотра, ваше высокородие… А также — очную ставку…

— Ну вот еще… к чему? Хочешь, чтобы дело скорей разобрали, а сам затягиваешь.

Однако через три дня прокурор опять явился в острог и приказал немедленно освободить Толкачевых.

— Извините, господа, — говорил он не без смущения, — вышла ошибочка… совершенно невольная, конечно… Получено заявление, что пропавший тот киргиз заказное письмо прислал брату из Семипалатинска. Жаль, поздно догадался, шельмец…

— А как же вы, ваше высокородие, шестнадцать лет каторги мне посулили? — сказал Ефим самым почтительным тоном.

Но прокурор строго посмотрел на него и ответом не удостоил.

Пришел Ефим к своему участку — и лишь руками развел: все было растаскано, разорено, даже двух оконных рам в избе не хватало. Лошадей не оказалось: сказано было, что с голоду поколели. Искать не с кого, — обделано было все чисто, по форме. Старуха долго надрывалась-плакала. Потом слегла совсем. Ребята отбились от дому и пропадали по неделям Бог знает где. Являлись домой, по большей части, хмельными, иногда с деньгами, которые отдавали матери. К отцу они относились теперь с каким-то пренебрежительным добродушием, и когда он, старый, опытный вор, давал им совет об осторожности, они смеялись и говорили, что чем жить да век плакать, лучше спеть да умереть… И опять уходили из дома. Несколько раз Ефим и сам порывался с ними пойти, но не на кого было бросить больную старуху. Чтобы поддержать ее и свое незавидное существование, он начал было портняжить, — в тюрьмах он научился кое-как ковырять иглой. Но тут старуха догадалась умереть…

Умерла старуха. И стало совсем пусто в разоренной хате Ефима, пусто, сиротливо и жутко, словно смерть притаилась где-то тут и за всем следила своим ледяным взглядом. Темно и скучно стало и на душе у Ефима. Он бросил работу, — не к чему было работать теперь. Вот если бы теперь ему попался киргиз Мурадбай или хоть сам прокурор, то он «пришил бы» каждого из них без всяких колебаний. Сынам он теперь ничего не говорил уже об осторожности и с удовольствием напивался с ними, когда они изредка являлись к нему домой со своими приятелями. Они приезжали каждый раз на переменных лошадях, кутили, шумели, пели песни, — милые, славные песни родины, — бранили Сибирь, и отца иной раз бранили, говорили, что уйдут они из этой проклятой Азии, непременно уйдут назад, домой, на тихий Дон, по которому, наверно, даже кости их матери тоскуют…

Родион, старший сын, подвыпивши, всякий раз начинал плакать пьяными слезами и говорил отцу: