— Я поговорю с ребятами, Ефимушка, — продолжал Спиридон неуверенно, — они не должны оставить дядю… Грех им будет, коли того… Вот тебе сальца кусок… покель что… А деньжонок зараз — извини: негде взять. Из пальца их не высосешь… Обмолотимся вот, быков в Арчаду погоню, — может, цену дадут… А покель обойдись… как-нибудь уж…
Ефим приуныл. Обходиться… чем же? Надо добывать, а добывать в его положении один способ — украсть или ограбить. Старый, много раз испытанный им способ. Но надоело это ремесло. Когда человеку под шестьдесят лет, так оно даже немножко конфузно как-то и неприлично…
И ему стало грустно-грустно… Родина показалась ему теперь чужой, неласковой, черствой стороной…
— Как ты под старость-то будешь жить, Ефимушка? — говорила сестра, причитая.
Эти слова и заунывное причитание сестры всколыхнули в душе Ефима всю горькую горечь безнадежности и темной безжалостной неизвестности будущего.
— Таков, видно, рок моей жизни, — сказал он грустно и вздохнул, — волчья жизнь… А волка, говорят, ноги кормят…
Он с благодушной иронией поблагодарил Спиридона за кусок сала и просил его похлопотать всеми мерами о приговоре. Спиридон так божился, так уверял брата в своей полной готовности послужить его интересам, что Ефим и впрямь поверил в возможность благополучного исхода своих скитаний.
Он отправился искать старых друзей по окрестным станицам.
Прошел месяц. Ефим перебивался кое-как. Из старых приятелей его уцелели очень немногие, но и те не годились для прежних подвигов: не было у них теперь ни смелости, ни изобретательности, ни даже настоящего, серьезного стремления к более приличной жизни, а жили они все из рук вон плохо, бедно, грязно, уныло и презренно.
От Спиридона не было никаких известий.
Посылал Ефим несколько писем ему, но ни на одно из них не получил ответа. Он начал озлобляться и терять надежду. В последнем письме своем он напоминал брату об его долге и вместе с тем прибавлял, что он сумеет взять свое, если Спиридон не постарается отплатить за этот долг.
В июле Ефиму удалось угнать трех лошадей из Царицынского уезда. Он явился с ними к Ильинской ярмарке в Распопинскую станицу. С ним было два товарища. Один из них — Яков Шумов, давний его приятель, хорошо знакомый ему еще до ссылки, — пьяница, драчун, веселый и беззаботный забулдыга; другой помоложе, урядник Кочетков, содержатель двух почтовых станций, тонкая и темная бестия, мастер сбывать с рук краденых лошадей и, как человек богатый, стоявший вне всяких подозрений.
Атмосфера ярмарочной жизни, давно знакомая, но на время позабытая, охватила Ефима, и он чувствовал себя помолодевшим и готовым на прежние рискованные подвиги в этой сутолоке, среди пьяных песен, громкого говора, брани, сделок, ржания лошадей и мычания быков. Опытным глазом знатока он сразу оценил конский рынок. Пригон был неважный: все больше шершавые рабочие лошаденки; попадались добрые лошадки, годные «под строй», но редко. Два косяка пригнали калмыки.
Своих лошадей Ефим на рынок не выводил. Шумов поставил их на двор у своего родственника, у которого они остановились на квартире.
Присматриваясь к народу, Ефим угадывал, как ему казалось, кое-кого из своих станичников-глазуновцев. Он держался настороже… Но на него никто не обращал внимания. Только какой-то старик, тощий и высокий, с пегим, облупившимся лицом, долго всматривался в него, два раза подходил близко и, видимо, хотел заговорить с ним, но не решался.
Ефим помог ему сам.
— Вы откуда будете, дедушка? — спросил он.
— Я глазуновский,
— А-а… так…
Толкачев быстро и пытливо окинул его глазами и, удивленный, стал усиленно рыться в своей памяти, — старик был ему совсем незнаком, а такое приметное лицо, кажется, трудно забыть.
— Из самой станицы или с хуторов? — спросил он.
— Из станицы.
— Не был я в станице, а по хуторам летось осенью ходил, шитвом занимался, — сказал Толкачев равнодушно, как бы вскользь.
Старик посмотрел на него пристально и недоверчиво и, понизив голос, спросил с хитрою усмешкой:
— Да ты… не Толкачев будешь?
— Нет. Я — Биндусов, — ответил Ефим, не моргнув глазом.
— Откель?
— Шацкого уезда.
— Из солдат?
Ефим был коротко, не по-казацки, острижен, и на голове его можно было видеть рубцы, полученные им от удара бутылкой в одной схватке, еще до ссылки.
— Был и в солдатах, — сказал Ефим, — за Дунай ходил.
— Та-ак. А я вознался[3] было. Взором дюже всхож на нашего станичника, Ефима Толкачева…