Выбрать главу

Они помолчали. Полчанин взглянул и сказал:

— Ну, ты расскажи, по крайней мере, где ты проживал? что за места? и вобче… как жизнь протекала?..

Толкачев начал рассказывать о себе подробно, обстоятельно, гладко, как заученное. Он вспоминал попутно и времена своей молодости, спрашивал полчанина об общих их товарищах. И чем больше он говорил: тем рассказ его становился грустнее и интереснее.

— Досадно, главное, вот что, — взволнованно говорил он под конец, — пришел я сюда безо всяких тех… никого не тронул, не обидел… Никто не может сказать, зачем я пришел: убить ли, ограбить ли, отомстить ли… или

невтерпеж моему сердцу стало, и я взглянуть захотел остальной раз на свой тихий Дон, да с тем и помереть?

Он остановился, сделавши красивый ораторский жест и упорно глядя горящими глазами в сторону своего собеседника, но мимо него.

— Так вот нет же… не вникают в это! Схватили, посадили за караул, и по статье такой-то тюремный замок, предварительное заключение до разбора дела месяцев на десять, а то и на весь год, арестантские роты, после разбора, года на полтора… меньше двух лет гнить по тюрьмам и не думай… А там этапным порядком к месту жительства, а в месте жительства — кусать нечего, делать нечего… Сибирь, брат, такая сторона: теперь вот, в рабочую пору, можно еще наняться куда-нибудь, а после — осенью, зимой — и за кусок хлеба никто не возьмет. Чем же оправдаться несчастному поселенцу? Побираться… Так у меня такая совесть: чем под окном стоять, лучше я в окно влезу…

— Это ты правильно, — угрюмо усмехнулся полчанин.

— Вот, Ваня… так подумаешь-подумаешь, и скучно станет… ах, как скучно!.. В жизни, брат, как иной раз в карты, в стуколку, — может, слыхал? — поставишь один ремиз да другой, да так застрянешь, что не вывернешься никакими способами… Иной раз идешь на большой риск — удача. А иной раз так, ни за что ни про что влетишь, как кур во щи… просто за «здорово живешь», даже обидно… Вот, например, последние года — три года, тут, можно сказать, рок моей жизни был до конца несчастен и несправедлив…

И Ефим подробно рассказал о том, как несправедливо он с семьей потерпел за пропавшего киргиза Мурадбая.

Дверь опять загремела и отворилась. Часовой ввел женщину лет пятидесяти, с тарелками, прикрытыми платком, с арбузом и дынею.

— Здравствуйте, братец! — сказала она, осторожно освобождаясь от своей ноши с помощью полчанина.

Толкачев встал и молча, пристально смотрел на нее.

— Это кто же? — спросил он тихо, с видимыми усилиями напрягая свою память.

— Не угадаешь!

Женщина улыбнулась, и глаза ее почти спрятались в лучистых морщинах. Несмотря на эти морщины, лицо ее приняло выражение молодое и знакомое Ефиму.

— Дуня?! — воскликнул он.

— Узнал…

— Милая моя, ни за что бы не угадал.

Он протянул ей руку, и они крепко и звучно поцеловались.

— Ведь родня! — сказал Ефим, обращаясь к полчанину.

— Ну, а я не знаю, что ль… — спокойно и равнодушно заметил полчанин, поглядывая на них ласковым, смеющимся взглядом.

— Ну… как же ты поживаешь, моя болезная?

В голосе, во всей сильной фигуре Толкачева, в его глазах был ласкающий и нежный молодой тон, которым он в прежние времена очаровывал женщин.

Она вздохнула, грустно улыбаясь, и певуче-печальным голосом сказала:

— Да вот живу… Осиротела кругом: родителей похоронила. Из родных никого почти не остается. Дочка дюже больна. Так… все горе да горе…

— Муж-то у тебя… я ведь его не знаю…

— Да он у меня смирненький… Ничего, живот… Они помолчали и глядели друг на друга.

— Ну, а вы, братуша, как? — спросила она, не сводя с него грустного, умиленного взгляда.

Ефим, улыбаясь, развел руками.

— Да вот, как видишь. Как говорится, живешь — не тужишь, а помрешь — хорони, кто хошь… на захват!.. кругом чист…

Он тряхнул головой и засмеялся.

— Все меня караулят, моя милая, а не я караулю…

— Что это за диковина, Ваня, — Ефим опять обернулся к своему полчанину, — начальство меня всегда любило, на войне я отличен был, а никогда мне не пришлось караулить кого-нибудь… все меня да меня…

— Что же делать, братец, — сказала Дуня и опять улыбнулась. Когда она говорила с ним и когда он обращался к ней, лицо ее невольно расцветало улыбкой — улыбкой милого воспоминания о давнем хорошем, светлом и счастливом времени. И Ефиму вспоминалось в этой улыбке то лучшее прошлое, от чего и теперь еще сладкою и безнадежною болью ноет сердце, — беспечный широкий разгул, веселый и головокружительный дым его молодости.