Ударило в грудь, и Чудаков упал.
Немцев поразило, с какой одержимостью трое русских в крестьянской одежде сражались с ними. Раненый, весь окровавленный молодой оборванец (это был Василий), окруженный в лесу, не захотел сдаться в плен и, дико заскрежетав зубами, выстрелил последнюю пулю себе в голову. Двух других немцы так и не нашли, те как сквозь землю провалились.
Русские убили пятерых немецких солдат и четырех ранили.
Вспоминая об этом, обер-лейтенант, руководивший операцией по уничтожению русских, опытный офицер, не переставал удивляться.
Лисовского ранило в плечо. Но он мог идти и долго тащил тихо постанывающего Чудакова по лесу и болотинам, слыша, как немцы все тише и тише кричат где-то в отдалении. Свалился обессиленный в густом кустарнике, когда солнце висело уже высоко над горизонтом. Полежал, приподнялся, приложил ухо к груди Ивана. Тот был уже мертв. Лисовский даже не заметил, когда Иван умер. Видимо, какое-то время тащил мертвого.
День, а потом и ночь выдались теплыми, и Лисовский надеялся, что он отлежится и к утру ему будет легче. Но стало хуже. Рубаха была в липкой крови. Он чувствовал странное, тупое безразличие ко всему. Не ел уже сутки, и есть не хотелось. Где-то рядом раздражающе методично посвистывала неизвестная Лисовскому птица. Он родился в степи и лес знал плохо. Лес всегда казался ему непонятным и даже немного пугал. Лисовский не привык быть один. Его бесило одиночество.
Надо было похоронить Ивана. Лисовский почти весь день рыл сучком и перочинным ножом яму, отдыхая, поднимаясь, опять отдыхая и поднимаясь. Похоронил уже под вечер, прикрыв лицо покойника платком. И после этого свалился, чувствуя, что совершенно обессилел и уже не может пошевелить ни ногой, ни рукой.
Он навсегда был оторван от внешнего мира, и настоящее уже почти не существовало для него. Но внешний мир продолжал жить в этом человеке, жег, опустошал его умирающую душу; картины давнего, то яркие, будто наяву, то бледные, замутненные, мелькали и мелькали в его воспаленном, болезненном мозгу.
…Нина была одной из тех слабых на вид хрупких девушек, которым боишься и резкое слово сказать. Как и Никон, она была музыкантом. Точнее, студенткой музыкального училища. А он это училище уже давно закончил, но по старой памяти часто заходил туда. И как-то увидел Нину. Первое впечатление от нее (она сидела, подперев щеку кулачком)… Собственно, первого впечатления почти не было. Что-то белое, светлое-светлое — и платье, и волосы, и лицо. Неприметное, как тень. А Никон любил все яркое, броское. И разнообразное. У него даже философская фраза на этот счет была: «Мир и жив потому, что разнообразен».
Голос у нее оказался неожиданно звонким, сочным, певучим необычайно, совсем не гармонировавшим с ее неприметной внешностью, будто вобрал он в себя все человеческие звуки, отбросив ненужное, слабое, неблагозвучное. Она вроде бы даже стеснялась своего голоса и, может быть, потому говорила порой излишне торопливо. На улице прохожие оборачивались, когда она что-либо произносила. Он не мог не оценить этот голос. Ведь он жил в мире звуков.
Что-то непонятное творилось с ним: с каждым днем Нина представлялась ему иной, неприметное светлое личико вырисовывалось, становилось ярче, отточеннее; он стал замечать удивительную нежность и матовость ее кожи, обаятельность линий лица и всего тела, манящий блеск глаз и однажды (это случилось веселым весенним утром — что за пора была!) он вдруг увидел, какая она красивая, какая чудесная! И уже клял себя за то, что был слеп, — «реакция замедленная, как у столетнего».
Первый раз он влюбился еще в седьмом классе. Предметом его обожания была учительница пения, молоденькая хохотушка. Она была, конечно, значительно старше его, но он как-то не чувствовал разницы лет. Ему хотелось видеть ее майское, улыбчивое лицо, разговаривать с ней. То детское увлечение быстро прошло, усилив в нем и без того крепкую тягу к музыке.
С Ниной сложнее… Это было уже настоящее. И Нина тоже тянулась к нему. Ей почему-то все время хотелось держать его за руку. Она часто гладила тонкими мягкими пальчиками его грубоватую шершавую руку.
Все в ней казалось Никону совершенным и нравилось ему. Нет, по характеру они не были похожими, едва ли бы Лисовский полюбил такую же, как он, задиристую. Но духовное единение было. Несмотря на одержимость, страсть, свойственную его натуре, Лисовский сдерживался, был с ней нежен и осторожен. Будучи физически сильным, грубым, не очень-то сдержанным в выражениях, он имел какую-то странную, самому ему непонятную тягу к нежным, деликатным людям.