Вечером Галина Алексеевна и Любочка сидели голова к голове на пружинной двуспальной кровати, с трепетом перебирая открытки и журнальные вырезки, откуда советские кинозвезды многозначительно улыбались только им одним, Галине Алексеевне и Любочке, никому больше, и Володя Высоцкий (так уж им обеим казалось) улыбался чуть шире остальных. Потом звезды театра и кино снова были сложены аккуратной стопочкой, перевязаны атласной голубой лентой, бережно уложены в круглую жестяную коробку из-под печенья и водворены обратно на тумбочку перед трельяжем. Галина Алексеевна, покрывая коробку белейшей кружевной салфеточкой собственного производства, думала: «Действовать и еще раз действовать!» — и размахивала воображаемой саблей, а Любочка вообще не могла думать, она глупо онемела от счастья, что сегодня, пусть издалека, пусть только краем глаза, видела живого Высоцкого! Того самого! Который ах как пел в «Вертикали»!
Поначалу Галина Алексеевна попыталась было заполучить народного любимца в квартиранты. Ночь напролет нашептывала мужу: «Упроси да упроси Михалыча, к кому как не к нам?» — и жарко прижималась всем телом к мускулистой натруженной спине. А действительно, к кому же еще — у них был самый богатый дом на селе. И телевизор у них у первых появился, и холодильник ЗИЛ. С холодильником, правда, глупо получилось, его по незнанию в кухне около печки поставили, стенка в стенку, так что он двух месяцев не проработал, но все же… Подумаешь, холодильник! Петр Василич в выходные в Красноярск съездил на леспромхозовской машине, туда и назад, и новый холодильник привез, всего и делов. И дом у них — большой да светлый, почти на самом высоком месте стоит, так что издалека видно, и готовит Галина Алексеевна — дай бог каждому, даже самые привередливые пальчики оближут…
Увы, с жильем не получилось — наутро узнала Галина Алексеевна, что все давно уж говорено-переговорено, обскакала ее эта выскочка Вострикова! И куда только киношное начальство смотрело?! Поселили такого человека низко, у самой воды, и добро бы еще в доме, а то во флигеле нежилом, на огороде, словно шабашника какого, да не одного, а вместе с милиционером… Тьфу, срам! А Галине Алексеевне в квартиранты достались художник по свету и его молодой ассистент.
— Это надо же, как на Пырьеву похожа! — выдохнул ассистент, впервые увидев Любочку.
— Да ну, брось! Волосы разве черные. Пырьева-то по-бледнее будет, пожалуй, да и попышнее, — не согласился художник. Любочку, впрочем, оценил по достоинству — это сразу стало заметно по масляному блеску в глазах и по заблудившимся рукам, которые вдруг растерялись, куда бы пристроить рюкзак с вещами.
— А кто это — Пырьева? Уж не знаменитого ли режиссера дочка? — подобострастно засуетилась Галина Алексеевна.
— Да нет, жена, — усмехнулся ассистент. — Молода и бесподобно красива, вроде дочки вашей. Да вы сами увидите скоро, она приедет через пару дней. Впрочем, ваша, пожалуй, получше будет! — и подмигнул Любочке.
Любочка смутилась и убежала в свою комнату. В неполных четырнадцать лет она выглядела взрослой девушкой, но, по сути, была еще совсем ребенком и комплименты от взрослых мужчин принимать не умела.
Когда местных попросили сняться в массовке, Галина Алексеевна и Любочка пришли в восторг. С вечера обе суетились, было накрахмалено и отглажено восхитительное атласное платье с открытой спиной и юбкой, многослойной, словно торт «Наполеон». Материал Петр Василич по случаю купил в Красноярске, отстояв многочасовую очередь, выкройку придумала сама Галина Алексеевна. Любочка в этом платье выглядела как настоящая кинозвезда. А еще Галина Алексеевна разрешила дочке обуть лакированные белые туфли на каблуке, которые сама носила только в клуб и в гости, и надеть шелковые чулки. Всю ночь мать и дочь проворочались без сна в предвкушении завтрашних съемок, а наутро Галина Алексеевна сделала Любочке высокую прическу «бабетта» (в просторечье — «вшивый домик») и настоящий маникюр, чтобы девочка стала совсем уж неотразимой и чтобы все, кому следует, ее обязательно заметили.
Любочка ужасно волновалась, потому из дома выскочила загодя и бежала, летела по-над дорогой, по самой кромке обочины, по жухлой, ломкой траве, чтобы белых лаковых туфель не замарать; руками отводила от себя колючие, липкие репьи, которые хищно, да все без толку скользили по алым атласным оборкам, и на пятачок перед сельпо примчала, запыхавшись, самая первая.
Потихонечку вокруг нее стала собираться шумная стайка одноклассников. Мальчики с деланым равнодушием отводили глаза, а Вовка Цветков так был восхищен, что норовил исподтишка подкрасться и посильнее дернуть за пышную юбку. Любочка злилась, уворачивалась, волнуясь за оборки, да разве от Вовки увернешься? Девочки сгрудились вокруг и благоговейно щупали богатый материал, играющий на солнце, ворковали, выпытывали, где да почем, и, по всему видно, завидовали ужасно — даже те, кто, старательно позевывая, спешил объявить: это, мол, ничего, мне мамка к концу лета и получше сошьет! Да что там девчонки, даже взрослые с пристрастием рассматривали Любочку и меж собою негодовали шепотом: «Куда мать смотрит?!», — но любовались, любовались вопреки собственному негодованию, потому что не девочка, а статуэтка фарфоровая! На пыльном пятачке перед сельпо Любочка была в тот момент единственным ярким пятном, только за нее и можно было зацепиться досужему взгляду среди окружающей скуки и серости.