И нас с братом всегда встречал лесник. Ни разу такого не было, чтобы навстречу нам не вышел дядя Илларион.
Высокий такой, узкоплечий, с бородкой клином, как у Калинина, с серыми смеющимися глазами, дядя Илларион помахивал молоточком лесника, выговаривал нам с братом весело и ласково.
— А, братушки-ребятушки, это в который раз вы мне попадаетесь, — говорил дядя Илларион. — И опять, смотрю, без билетика. Помню точно, не брали вы билетика. Что же вы, братушки-ребятушки, забыли про форму-порядочек? Вижу, сушнячок срубили, но и за него положена плата. Недорого ведь, копейки за него платить, разве нельзя было билетик купить заранее, а? А я на вас штраф наложу, а он уж не копейками пахнет, штраф-то...
Брат на ласковую угрозу дяди Иллариона или молчит, набычившись, или бубнит грубовато: ну, и штрафуй, раз ты такой ехидный! Я же, спасаясь, вдруг начинал вытирать рукавицей лицо, громко швыркать носом.
— Отпустите нас, дядя Илларион, — упрашивал я слезно, — отпустите, мы в школу опоздаем. Нам еще обед надо сварить, мы одни, а мамка наша в шахте. Мы сиротки, пожалейте нас!
— Ладно, ладно, ступайте, — смягченно произносил дядя Илларион. — Ишь, сиротки, безотцовщина, значит...
Мы уходим, волоча за собой воз; дядя Илларион долго глядит нам вслед, качает головой, неизвестно о чем думает.
Ясно, он жалел нас с братом. По натуре, видать, он был человек добрый и жалостливый. Но зачем же, зачем, нам непонятно было, назавтра он, встретив нас на пересечении улиц Комсомольской и Луговой с возом сушняка, неизменно преграждал нам дорогу, помахивал молоточком и ласково журил:
— Вот и опять вы, братушки-ребятушки, мне попались!.. Форма, порядок, где же ваши билетики?..
И опять мне приходилось пускать для него слезу...
Крепко засел мне в голову и, наверное, в сердце добрый лесник дядя Илларион. Помнилась мне его речь, любил я, подражая ему, повторять, обращаясь к своим друзьям так же, как к нам, бывало, с братцем обращался дядя Илларион.
— Что, братушки-ребятушки, приустали? — говорил я на учениях товарищам солдатам, когда мы одолевали с полной боевой выкладкой какой-нибудь изматывающий нас пятидесятый километр. — Ничего, братушки-ребятушки, еще верст с десяток — и привал.
На фронте я воевал в разведке. Я был крепок, мускулист, меня назначили в группу захвата. Бывало, хитростно подползешь к переднему краю и, прежде чем в назначенное место швырнуть связку противотанковых гранат, привстанешь, размахнешься и обязательно пробормочешь мысленно или шепотом: «Получайте, братушки-ребятушки, билетики, сушнячок, форма-порядок требуется!» — а потом уж вслед за взрывом врываешься в расположение врага, чтобы схватить оглушенного ганса-фрица.
— Эх, братушки-ребятушки!..
Подо Львовом, когда мы долго стояли всем фронтом перед дальнейшим наступлением, я получил письмо от матери с рудника Берикуль, в котором она подробно прописала о том, как не стало на свете дяди Иллариона.
На фронт дядя Илларион не угодил, возможно, по болезни, возможно, на него была наложена бронь. Он по-прежнему был занят дровами да покосами. Ходил он по домам, продавал красноармейкам порубочные билеты, налагал штрафы, делил по весне покосы, пил брагу, которой его угощали, выслушивал упреки и ругань со стороны шумливых баб, не желавших подносить ему брагу в стакане, а также и выполнять его законных требований.
Был в войну близ Берикуля, в Сосновке, совхоз-колхоз, а может, подсобное хозяйство, где сеяли хлеб и репу, брюкву и льны. На горе Осиновой, на чистовине, стояла по осени кладь, дожидаясь обмолота. Обнаружилось: кладь убывает, ночью приходят воры и обмолачивают снопы. Поймать воров вызвался дядя Илларион.
«...засел Илларион, — сообщала в письме мать, — на соседний стог сена, сидит ночью, ждет, как покажутся хлебные воры. Долго, видать, дожидаться пришлось караульщику, до смерти захотелось ему покурить. Тут и вышла беда: стог возьми да и загорись. Иллариону-то надо было катышком со стока скатиться, а он стал огонь затаптывать, плясать на нем. Видели ночные свидетели: стог пластает огнем, а на его вершине человек приплясывает... Так сгинул лесник Илларион, упокой, господи, душу его!..»
Лесник Ирасим, — сын дяди Иллариона. Его я помнил смутно: сказывалась разница в возрасте — семь лет. Я еще доигрывал последние перед войной мальчишечьи игры, а он уже служил в армии, учился колоть штыком, бить прикладом. Ничего почти не слышал я об Ирасиме (по-настоящему его звали Герасимом) и в течение тех тридцати с лишним лет, пока я жил своей жизнью вне Берикуля. Узнал я об Ирасиме в эту последнюю поездку на рудник, уже запустелый...