Сначала новобранцы уходили на войну большими партиями по сто и больше человек, вслед им играла духовая музыка, слышалось стенание баб, которым вскорости суждено было сделаться вдовами. Потом группы становились малолюдней, а новобранцы — годами постарше, сорокалетние, под пятьдесят и старше.
В сорок втором новобранцы снова помолодели — уходили на войну ребята двадцать пятого года рождения, им едва исполнилось по семнадцать. Ушел на войну мой брат Митрий, молоденький бурильщик шахты, взяли на приписку и меня.
Я в то время работал в кузне, неважный, малосильный из меня получился молотобоец, но все-таки я стукал молотом по раскаленной «железяке», а старик кузнец подыгрывал мне своим молотком. Казик, после того как я бросил школу и ушел работать, от меня отдалился, он перестал интересовать меня, наши судьбы разделились: я шел в одну сторону, он — в другую. Сверстники Казика уже воевали, а он все еще по каким-то причинам, каким, меня не интересовало, оставался дома и жил во дворце вместе с отцом и матерью.
Работа была трудная, время голодное, тревожное — Казик совсем исчез из моей жизни.
В последний раз я его видел в сорок четвертом. Меня, как и дюжину моих товарищей-одногодков возили в город на призывную комиссию. Нас определяли в летную школу и для того подвергали специальной проверке: крутили на вращающихся стульях, ставили на какие-то крутящиеся платформы, мертвую петлю мы делали на качелях... После комиссии нас разместили на пересыльном пункте. Тут-то мне и суждено было повстречаться с Казиком.
Нас вызвали из кубрика, где мы возлежали на нарах, на улицу, требовалось срочно погрузить какой-то груз. Мы катали по покатам бочки, мы таскали на плечах ящики, мы сгибались под тяжестью мешков. За нашей работой наблюдал молодой красивый офицер, с усиками, при погонах лейтенанта-интенданта. Вглядевшись, я узнал Казика. Наблюдая за работой, он командовал: быстрей, быстрей!
Казик не узнавал меня. И у меня в душе не было желания признаться перед ним в том, что мы с ним земляки, в одном классе сидели. Давно, я чувствовал, между нами легла грань, которую ни ему, ни мне не хотелось переступать.
Сказание о трех управляющих
Любил он себя. Контора была, в ней служили служащие, а он, Красинский, там никогда не бывал, занимался во дворце, в отдельном кабинете. Придет кто к нему — он возлежит на мягком диване, застланном прошитой золотом материей, из которой архиерейские ризы шьют, казак бородатый с саблей на боку — телохранитель — при нем, — надо, чарку вина ему нальет, надо — веером над ним ради прохлады помахает, а не то сигару ароматную подаст и зажигалкой щелкнет.
В шахту никогда не спускался, штейгера да десятники по забоям рыскали, порядки наводили, подгоняли работяг-шахтеров: давай быстрей!..
Жадный был, про людей не думал. Сколько раз к нему миром кланялись земно: построй-де, управляющий, баню! — он все деньги жалел. Мылись в шайках по домам или в баньках в ограде.
Году в шестнадцатом, когда уже империалистическая вовсю полыхала, все-таки выстроил Красинский баню. Ладная получилась баня, не горькая, только тесная. И на всех одна — на мужиков и на баб. Мыться в той бане разрешалось только в субботу всем — и мужикам и бабам, и детишкам — совместно.
Охоту любил. Запрягут ему, бывало, стоялого жеребца, на облучок сядет рядом с кучером верзила-телохранитель, сам Красинский барином в пролетке развалится — едут, встречные на колени перед ним. Тогда дичи окрест много всякой водилось — и тетеревов, и рябков, и глухарей. Настреляет Красинский целый воз дичи, везет во дворец. А там уже и пир собирают — друзей поить да потчевать, чтобы они славили управляющего.
По приказу Красинского шахту в двадцатом затопили. Сам он от красных за границу было рванул, да не удалось...
Расстреляв без суда, зарыли Красинского красные близ реки Урюп, в степи...
Занимала пост управляющего в смутные нэповские времена. Слыла колдовкою, зналась, по слухам, с Горным Батюшкой.
Ей было сверху, из треста «Запсибзолото», велено откачать из забоев воду, начать золотодобычу, а она на приказ свыше никакого внимания, свою гнет линию: закладывает шурфы, золотой песок промывает. Отсюда ее и прозвали Шурфина.
Имя у нее было красивое — Юлия, а по отчеству Яновна.