Весной сорок второго мне суждено было совершить на поприще моей безответной любви подвиг, в результате чего я забросил школу и сбежал из дома. Дело в том, что я написал Гуте любовное письмо, содержание которого стало известно почти всей школе.
Это письмо я написал дома, ночью, при свете коптилки, в перерыве между чтением «Героя нашего времени» и «Дон-Кихота», и несколько дней не передавал его Гуте. Наконец после долгих колебаний я решился и раззудил в себе отвагу. Я догнал Гутю на улице и, не говоря ей ни слова, сунул в руки конвертик — лист бумаги, свернутый как аптечный порошок...
А назавтра, как только я появился в школе, некто Свизев, парень, сидевший «на Камчатке», поднял кверху указательный палец, залез на парту и стал читать.
Впрочем, он не сразу стал читать, он вначале обратился к классу.
— Ребята, слушайте, слушайте, сейчас я вам прочитаю любовное признание...
— Читай!
— Читай скорее!!
— «Милая Гутя, — начал Свизев, — я вас люблю, ваш несравненный образ давно поселился в моем сердце, я хожу и мучусь и решил вам написать. Я хочу, Гутя, чтобы вы принадлежали мне...» — И так все письмо он читал.
Читал он с расстановкой, смакуя каждое слово, кривляясь, а класс ржал, от удовольствия грохотал крышками парт, стучал каблуками сапог.
— А вы знаете, кто это написал? — спросил Свизев, пряча мое письмо в карман.
— Знаем, знаем!
— Тогда я молчу. — И Свизев слез с парты.
Вошла с классным журналом под мышкой Софья Самсоновна.
— Здравствуйте, что за гвалт? — спросила учительница. — Тише, тише, начинаем урок. — Раскрыла, стоя за учительским столом, классный журнал, произнесла мою фамилию: — Пожалуйста, к доске. — И далее, усмехаясь: — Хочется узнать, запомнил ли ты образ... формулы...
Класс загрохотал снова.
Я же пулей летел по коридору к раздевалке, по школьному двору, по улице... Я знал, что больше никогда моя нога не переступит порога этой школы.
Спустя три десятилетия с лишним я сижу на горе Сиенитной и думаю, что со мной происходило в те далекие годы. Осень, голубое небо, с шорохом падают с деревьев листья, далеко внизу шумит среди валунов речка.
А там, вдали, Осиновая гора, крутая, круглая, по ней извивается тропка, по этой тропке я тогда убегал из дому, получив две увесистых затрещины от шахтера дяди Андрея. Я убегал в город, где надеялся поступить на завод и зажить самостоятельной жизнью.
«Неправильно я тогда сделал, — думаю я спустя много лет. — Не надо было мне убегать от матери из дома».
Но тогда, убегая в город, я не думал о матери. Меня терзала обида. Я уходил от позора. О том, как мое письмо, врученное в руки Гути, попало к Свизеву, я не думал. Если бы Гутя сама передала ему письмо, чтобы вместе со всеми посмеяться надо мной, я все равно не перестал бы ее любить. То, что происходило со мной, жило помимо моей воли и сознания, оно было ничему не подвластно. Я взобрался, покидая дом, на Осиновую гору — мысли мои были с Гутей.
Шел размокший от весенних вод дорогой, степью — она шла со мной.
Ехал на грузовике, сидя на ворохе угля, — опять она рядом, Гутя.
И в темном тамбуре вагона, куда нырнул я на станции, чтобы добраться до города, она снова со мной, всю ночь мы ехали вместе...
Спустился с горы Сиенитной я напротив пожарки, У входа в пожарку, как всегда, сидел Дорофеич. Выставив деревяшку, он сидел смирно так и поглядывал по сторонам. Я подошел к нему, поздоровался, присел с ним на лавочку, и мы заговорили о разном: об осени, о журавлях и гусях... Потом осторожно, как бы между прочим, я поинтересовался Августой Ильиничной...
— Обнаковенная она, — охотно ответил Дорофеич. — Баба как баба, хорошая. Только не пофартило ей с мужьями: один бросил, другой помер.
— Одна живет?
— С матерью. Дети, трое у нее, выросли, разъехались... — Дорофеич помолчал и поинтересовался: — А ты с какой стороны ею интересуешься? Ежли насчет женитьбы, то в самую точку. Сойдемся мы с ней для разговору, она всякий раз спрашивает: нет ли на примете, Дорофеич, какого ни на есть ничейного мужичонки?