Выбрать главу

Захохотать не успели — полыхнуло так ослепительно, так оглушительно грохнуло, что сделалось всем не до смеха. Иные полезли под нары, а Палагея стала мелко-мелко креститься и шептать: свят, свят...

Лишь Зина не тронулась с места, словно не слышала удара грома. Ей было обидно. И за себя обидно, и за Михаила Федоровича, которого брехуном обозвали, и за отца, от которого она узнала так много о тайге и всякой нежити.

Она дождалась, когда бабы пришли в себя после очередного грохота, и сказала, гневно сверкнув глазами, с вызовом:

— А вот не заливаю я. Правду, чистую правду говорю. И Михаил Федорович тоже, только правду.

— И про медведя правду? — тоненько пропищала Волька, высунув из-под нар белобрысую голову.

— Правду, — убежденно ответила Зина.

— И про сури-козара?

— И про сури-козара.

— И про материкового человека?

— И про него, и про все я говорила правду, — громко заговорила Зина. — А кто не верит, тот... — Она не договорила, словно захлебнувшись словом. Она была белая от гнева, кажется, никогда ей так не было плохо. Кажется, произнеси кто-нибудь хоть одно еще слово, и разрушится в ней, сломается что-то самое главное, без чего ей жить станет невозможно. И она решила отстоять это — самое для нее главное.

— Кто не верит, — громко и отчетливо произнесла Зина, — тот настоящий дурак. Я докажу!..

— Ты сама дурочка, — сказала Палагея. — Замолчи уж!..

Зина словно мимо ушей пропустила слова тетки Палагеи. Под шелест и шлепанье дождя она продолжала выкликать:

— Я докажу. Если не верите, я сейчас материкового человека сюда приведу... И медведя приведу, хотите? Захочу — и сури-козар здесь будет! — с этими словами, прихватив стоящую у порога корзинку, с которой не расставалась в лесу Зина, она сорвалась с места и, не успели бабы и глазом моргнуть, выскочила из избушки под дождь, под грозу, громыхавшую над самой головой и пугавшую ягодниц.

...— Мы ее звали, мы аукали! — наперебой оправдывались со слезами бабы перед отцом Зины — Максимом Дормидонтовичем, которого позвали отваживаться с женой, рухнувшей без чувств на дорогу. — Мы искали ее... Мы бы и дольше искали, да темнеть стало. Страшно. А потом медведь... Матерый, Зина видела...

— Ладно, бог не выдаст, свинья не съест, — сказал Максим Дормидонтович. — Она у меня девка бывалая, не пропадет. Да и я здешние места как свой дом знаю, живенько сыщу.

Оставив очнувшуюся жену на попечение соседок, Максим Дормидонтович бросился на поиски дочери. На телеге, как всегда, он не поехал — он сел в седло, и коня Пеганку он оставил дома, а на сей случай попросил резвого конька у объездчика Девятова. И двухстволку повесил за спину — стрелять в воздух, чтобы заблудившаяся в тайге дочка могла услышать и выйти на звук его ружья.

...Зину искали долго: в тайгу ходили все, кто мог двигаться, — взрослые и школьники. Она как в воду канула.

Долго убивались родители. Августа Степановна все рассказывала, что в тот день она дернула дочку за косички, и все плакала и раскаивалась.

Максим Дормидонтович переживал горе молча. С тех пор он сделался седым — и борода, и голова стали совсем белыми. Когда пробовали его утешать: детей в семье у него много, чего уж так убиваться! — он тряс белой головой и закрывал лицо руками, словно желая сказать: а Зины-то нет и кем ее заменишь!

Старый лесник искал дочку месяц — и бросил: потерял надежду.

А учитель — Михаил Федорович Тотауров надежды не терял — все рыскал по тайге, все искал, ждал, не натолкнется ли на след Зины.

И однажды натолкнулся. Под старой сосной, среди густого багульника и черничника нашел он Зинину корзинку. А больше ничего не было. В корзинке давно истлели ягоды, а может, просыпала их Зина, когда убегала от баб, от избушки в тот грозовой день, — лишь только пожелтевшая хвоя густо покрывала ее дно. Родители признали корзинку дочери, но взять ее себе отказались. С тех пор и стоит она уже много лет в доме учителя Тотаурова, под портретом Зины, глядящей на мир загадочно и изумленно.

Первая любовь

Я полюбил впервые рано, лет в семь. Мы жили тогда в деревне, квартировали у сестры дедушки Степана со стороны отца Дуни Кривой, вдовицы, пожилой, с бельмом на глазу женщины. Жила она в пятистенном доме с двумя дочками, нашими с братцем Митрием ровесницами, Монькою и Зинкою, и падчерицей Галиной, дочерью от первого брака ее покойного мужа Павла. Падчерица Галина была девушка, занимала угловую комнатку. Глубокой осенью, когда выпал снег и застыла река, Галина уехала в город к своей тете, сестре отца — и угловушка освободилась. Но пустовала она недолго. Как-то в дом к Дуне Кривой, нашей с Митрием двоюродной бабушке, наведался председатель сельсовета, которому, как и всюду, известно все, что происходит на деревне, и заявил: в угловую комнатку, которая освободилась, он подыскал остро нуждавшуюся квартирантку... Слово председателя в деревне — закон для всех, бабушка Дуня в знак согласия кивнула головой и сказала: пусть переходит. В тот же день учительница Зоя Петровна переселилась к нам, в нее-то я и был влюблен в первый раз.