Наконец пришла из школы Зоя Петровна. Бабушка Дуня, усадив ее за стол рядом с Натолием, и ей подала в рюмке. Разговор за столом оживился. Тары-бары-растабары — Натолий так и сыпал шутками. Зоя Петровна заливисто хохотала, показывая белые зубы. А про книгу забыли, будто не было о ней предварительного договора. Я горевал, сидя за трубой на печке. И Зинка с Монькой приуныли, и мой братец Митрий — тоже, на шутника Натолия я смотрел с ненавистью. И Зою Петровну я, кажется, ненавидел в тот вечер за ее смех и радость, которую она не скрывала, сидя рядом с молодым парнем. К довершению беды и моего горюшка, Зоя Петровна с Натолием уединились в угловой комнате, откуда слышались голоса и смех. Тут уж я не стерпел. Мое ревнивое сердце взбунтовалось, в голове созрел мстительный план. Я сказался, что иду до ветру. Я надел свои подшитые кожей пимишки. Я накинул на плечи свою пегую шубейку. Я нахлобучил свою шапчонку из овечьих выпорков. Я, гневный, вышел на крыльцо. Однако вместо того, чтобы постоять у сугроба, я, утопая по пояс в снегу, пробрался к городьбе и выломал частоколину. Выбравшись по своему следу на расчищенную тропку, я приблизился к окну угловой комнаты, откуда отдаленно, из-за двойных рам, слышались голоса и смех, и, полыхая ревностью и жаждой мщения, стукнул частоколиной по стеклу. Звон, треск — на меня посыпались заиндевелые на морозе обломки.
От страха, что сейчас меня будет бить мама за то, что я натворил, я открыл калитку и выскользнул на улицу. Я убегал вдаль по деревне, сам не зная куда. «Куда глаза глядят я убегаю», — думал я, изо всех сил работая ногами.
Я хвораю. Убегая в мороз от расправы, я простудился и хвораю. Сначала я лежал на печи, и мать пыталась было прогнать мою хворь малиной — не помогло. Во мне держался жар, меня лихотило и рвало, и мучил надрывный кашель. Потом меня перенесли на лежанку, что у входной двери в прихожей, над курятником: надеялись, что, может, в прохладе кончится одолевавший меня несносный жар. Но на лежанке возле двери я, видать, еще больше застудился, жар во мне усилился, я стал впадать в забытье. Тогда меня перенесли в горницу, под фикус, уложив меня на деревянный диван и накрыв овчинным полушубком. Но и на диване мне не помогло, я продолжал хворать. Про меня говорили, что я помру...
Лежу. Мне лихо и тяжело, меня душат слезы. То ли себя мне жалко, что меня не будет на свете, то ли — мать, которая неутешно плачет, глядя на меня. Нет, не себя мне жалко, мне жалко маму, я перед ней чувствую себя виноватым, что заболел и заставил ее горевать по мне. А зла к ней за то, что она избила меня за разбитое окошко, я не чувствую. Я знаю, мама добрая, она любит меня. А то, что она выдрала меня ремнем, так это до любого доведись: окно разбил, куда глаза глядят убегал нараспашку, без шарфа, без рукавичек, насилу меня догнали за деревней возле реки...
Я хвораю, меня все жалеют, а про разбитое окно не напоминает никто. На меня обратила наконец внимание Зоя Петровна. Она, бывает, придя из школы, присядет ко мне на край жесткого дивана, на котором я лежу, накрытый полушубком, и жалостно смотрит мне в лицо, на глазах у нее слезы. Я ничуть не стыжусь и не дичусь Зои Петровны, я смотрю ей в лицо, и в сердце у меня радость...
Было долгое забытье. Мама после того, как я выздоровел, рассказывала мне, что я был при смерти, что я уже часовал под фикусом, уже она смирилась с моей ранней погибелью: так, видно, богу угодно... Но добрая Зоя Петровна не пожелала с этим мириться. Выпросив в колхозе лошадь, она съездила в Терсылгай к подруге-учительнице и привезла в пакете лекарство — английскую соль. Меня напоили английской солью, очистили мой желудок и — чудо: жар во мне вдруг стал спадать, я с головы до ног покрылся потом и задышал, хоть и с хрипом, но ровно. «Добрая Зоя Петровна тебя, сынок, спасла, — после не раз повторяла мне мать. — Не будь ее, пришлось бы тебя раньше времени уложить в мерзлую землю». Подумав, мать добавляла еще такие слова: «Да и пресвятой богородице присно деве Мареи я молилась усердно, просила, чтобы болесть тебя отпустила...»
Я — выздоравливаю. Я лежу все еще в горнице под фикусом. Мне не уютно здесь, я прошусь на печь, где тепло, где шуршат тараканы и пахнет лучиной. Мать обещает: завтра я перейду на печь, а сегодня должен лежать здесь, в горнице, на диване.
— Почто завтра, а не сегодня? — спрашиваю я.
Мать отвечает не сразу, на лице ее загадочная улыбка.
— Сегодня вечером Зоя Петровна будет читать книгу, — говорит она. — Как хворал, — помолчав, добавляет, она, — так все буробил про книгу. Все просил почитать. А Зоя Петровна сердцем тужила, что тогда из-за Натолья не почитала.