Но всё это было лёгким жанром в сравнении с многоактовой античной трагедией под названием «Волосы». Борьба с причёсками была затяжной и кровопролитной и велась с переменным успехом. Логики у атакующей стороны, естественно, не было. То от нас требовали чёлок, чубчиков и голых затылков «бокс», в крайнем случае «полубокс», и даже моя интеллигентская «полечка» преследовалась. То вдруг было велено отращивать волосы и зачёсывать назад, дабы они не свисали на лоб. Девочкам запрещались любые стрижки, допускались лишь косы, количество которых, впрочем, не регламентировалось. Но когда девочка попадала в инфекционную больницу, что случалось тогда нередко, и её там наголо остригали, то, воротившись в класс, она ходила этакой диссиденткой, стриженой курсисткой времён Александра II, только папироски и бомбы под фартуком не хватало. На этом девочки и в самом деле портились, привыкали поперечничать, и, таким образом, в иной девичьей судьбе детская инфекционная больница, построенная в конце прошлого века купчихой Д. Поздеевой, играла роковую роль.
Помню особое собрание родителей с учениками, посвящённое причёскам. Поводом к нему послужила оттепельная популярность поэзии.
Вышла книга Евгения Евтушенко «Взмах руки» (1962 г. — уточнил я в Литературном словаре). Борька Эздрин, увидев в этой книге портрет поэта, потерял покой. Дураку Эздрину — хоть режь — надо было походить на поэта Евтушенко. С книжкой он пришёл в парикмахерскую, где попросил постричь его «так же». Это было невыполнимо: сравним всемирно известную евтушенковскую голову и Борькину, круглую, как у кота, до век заросшую щёткообразным волосом, и вы поймёте. Но, движимая алчностью (Борька посулил трёшку, что было по тем временам очень таровато), цирульница согласилась!
Борька был ужасен. Жаль, что мы не сфотографировали его тогда, было бы чего послать сейчас в город Хайфу, чтобы благополучный анестезиолог, быть может, пролил бы слезу над безвозвратно ушедшим детством.
Самое ужасное — был не Борькин вид, который занимал нас не более пятнадцати минут, а то, что он сделал подарок педагогам. Увидев его, Евгения Валентиновна прямо-таки затряслась от возбуждения, и каждый из нашего 8 «А» унёс домой дневник с объявленным под родительскую расписку совместным собранием. «О, моя юность, о моя свежесть!»
Запах мыла утром на реке — запах молодого счастья. Стрекоза, радужные разводы на поверхности, от которых удирает водомерка, и краешек горячего солнца из-за леса.
Гроза уходила вдоль Волги вверх, на северо-запад, проливаясь прозрачными косыми сетками уже над горой, и из-за ослепительно-обгорелого края тучи готовилось заблистать солнце. Вниз быстро шёл пароход, уже освещаемый его лучами. Очень белый на шоколадной воде, под густо-фиолетовой тучей, светясь своей белизной, уходил пароход, словно в последний раз на реке.
1994
В РУССКОМ ЖАНРЕ — 4
Сейчас вздыхают о прошлом пожилые наши сограждане в силу старого и естественного закона. Но наступает время тоски по прошлому и идеализации сталинской эпохи у тех, кто не жил тогда. В разгар брежневского благополучия усатые портреты прикрепляли к ветровым стёклам как протест против воровства и беспорядка. То была ностальгия политическая. Будет и эстетическая. Архитектура и песни, кинофильмы и поваренные книги, иллюстрированные журналы и полотна 30—50-х годов с каждым годом будут приобретать всё большую манящую видимость золотого века.
Застав ужасы и мерзости «золотого века», я, тем не менее, ловлю себя на том, что нечто умиротворённое появляется в душе при кадрах кинофильма, где плывут белоснежные лодки по каналу Москва — Волга, звучит песня «и плыть легко, и жить легко», и девушки все в белоснежных платьях, а юноши в белых майках, а на берегу возвышается шпиль Химкинского вокзала, на просторной каменной веранде которого распивают доступное советское шампанское и нефальшиво смеются счастливые советские люди.
Имперская эстетика притягательна. Когда-то мы с приятелем пошли в «Зелёный зал» кинотеатра «Победа», где тогда показывали документальные фильмы. Это было ещё до «Обыкновенного фашизма», и мы впервые увидели столько кинохроники рейха. Особенно впечатляли кадры, снятые, чьего имени мы тогда ещё не знали, Лени Рифеншталь: на словно бы скульптурно освещённых кадрах чередой прошли марширующие колонны, рейхсканцелярия, открытые лакированные долгие авто, приятель схватил меня за руку и восхищённо прошипел: «Завтра опять пойду смотреть!». А между прочим, то было едва ли пятнадцать лет спустя после кровавой войны, на которой были ранены наши отцы, а мама приятеля всю войну провела на фронте хирургом, и мы много знали про ужасы войны, и воспитывали нас, как и всех, в ненависти к фашизму. А поди ж вот!