А инстанция, в байках того же Булгакова, как бы оправдывает наши надежды. Они, надежды, прямо скажем, подпитаны не самыми лучшими нашими чертами. Но подите ж — действует, и тот самый пресловутый имперский комплекс разве не оживает, когда слышишь истории вроде той, как на аргумент поляков, при обсуждении в Москве границ Польши, что Львов не входил в состав Российской империи, Сталин мгновенно отреагировал: «Львов не входил — Варшава входила». Или — по тому же поводу, перед переговорами с поляками, Сталин задумчиво спрашивает переводчика, как по-польски будет хлеб? — «Хлеб». — «А вода?» — «Вода!» — «А дом?!» — спрашивает уже донельзя удивлённый Сталин. — «Дом, товарищ Сталин!» «Так… А жопа?» — «Дупа». «Надо же, из-за одной жопы целую нацию придумали».
Это настолько же смешно, насколько и оскорбительно для поляков. Но вот: «Я позавчера спрашиваю этого каналью доктора Курицького, он, извольте ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курицький… Так вот, спрашиваю: как по-украински «кот»? Он отвечает «кит». Спрашиваю: «А как кит?». А он остановился, вытаращил глаза и молчит. И теперь не кланяется». Это уже Алексей Турбин, «Белая гвардия» М. Булгакова.
Когда в ПНР я видел везде, где можно (а шёл только ещё 1987 год, только что ГБ убила ксёндза Попелушко), карту великой Польши в пол-Европы от моря и до моря, когда нас не сразу пускали и в пустоватый музей, а на варшавском вокзале нищенка с мешком, подошедшая со словами «дай пенёндзы!», услыхав русскую речь, страшно, сильно, словно выстрелила, плюнула в лицо нашей переводчице, и плевок уселся на розовой её щеке, а Ханна только бормотала: «Так, так!», а старуха шипела: «Курва радзецка», — то сразу было не понять общей нелюбви к нам. Кстати, прошу заметить, курва-то не советская, а русская. Стоило выпить с поляками, начинался разговор о Катыни, тема тогда ещё запретная нашим руководством все обвинения ещё отметались. И можно было уверить себя, что всё дело в Сталине, войне. Но и тот же Сталин, и та же война обернулись другой стороной на востоке Польши, в Беловежской пуще, в маленьком городке, который так и называется Белая Вежа, и большую часть населения его составляют белорусы, и на одном конце городка стоит костёл, а на другом православный храм. И для белорусов мы оказались родными, и старушка на вешалке в ресторане «Зубровка» пригласила на завтрашнее венчанье внучки в храм, пьяный отдавал честь и кричал: «Мы конница Будённого!». Когда же на другой-третий день туман, и в прямом, кстати, смысле слова висевший перед лицом, как вата, стал рассеиваться и мы прошлись округой, слышали одно и то же: как давят поляки, как не дают дышать, как не допускают белоруса ни на одну мало-мальски значительную должностишку. Ресторанная же бабушка и сформулировала: «Отдал нас Сталин полякам». Она рассказывала, как долго они здесь верили, что опять окажутся в СССР. Поляки, по её словам, ненавидят этот район, называя Белосток «красной конюшней».
Вот и кайся, великодержавный русский, если другие народы, едва получив власть, начинают притеснять третьи, ещё более слабые, и нет этому конца и края.
Примечательно неустанное хождение Бабеля в народ. Оно продолжалось и после всем известного пребывания в Первой Конной. В те годы, когда он мог благоденствовать в Москве (и подобно коллегам имитировать «творческие командировки»), Бабель без устали ехал туда, где мог быть «материал», жил в совхозах, на конезаводах, в глуши. Того же истока и его жадное, если не сказать наглое, вторжение в жизнь верхов, связь с женой Ежова и прочее. Если сюда же положить то немногое, что написано им в тридцатые годы, текстовки к номерам пропагандистского «СССР на стройке» и вспомнить «Одесские рассказы», будет понятнее драма этого незаурядного человека, бившегося за возможность и право стать классиком советской литературы. Его загадочное малописание, которое В. Шкловский с присущим ему хамским остроумием определил как литературную импотенцию, происходило из той же цели быть классиком. Он должен был быть — «золотым пером», но и — советским пером. Над совмещением невозможного он бился, пока не остановили.
«Пьяный Катаев сел, никем не прошенный к столу, Пете сказал, что он написал — барахло — а не декорации, Грише Конскому — что он плохой актёр, хотя никогда его не видел на сцене и, может быть, даже в жизни. Наконец все так обозлились на него, что у всех явилось желание ударить его, но вдруг Миша тихо и серьёзно ему сказал: “Вы бездарный драматург, от этого всем завидуете и злитесь. Валя, вы жопа”.