Из трёх страниц рассказа молодой человек занимает едва ли треть, а остальное — рассуждения типа «Мы все, профессиональные литераторы, не дилетанты, а настоящие литературные подёнщики, сколько нас есть, такие же люди-человеки, как и вы, как и ваш брат, как и ваша своячница… и если бы мы захотели, то каждый день могли бы иметь повод к тому, чтобы не работать… <…> Но если бы мы послушались вашего «не пишите»… тогда хоть закрывай всю текущую литературу». Автор как бы оправдывается, почему сочиняет ахинею. Но ведь тут же вполне всерьёз утверждается право существования профессиональной литературы:
«А её нельзя закрывать ни на один день, читатель. Хотя она и кажется вам маленькой и серенькой, неинтересной, хотя она и не возбуждает в вас ни смеха, ни гнева, ни радости, но всё же она есть и делает своё дело. Без неё нельзя… Если мы уйдём и оставим наше поле хоть на минуту, то нас тотчас заменят шуты в дурацких колпаках с лошадиными бубенчиками, нас заменят плохие профессора, плохие адвокаты да юнкера, описывающие свои нелепые любовные похождения по команде: левой! правой!».
Это так похоже на то, что писал Чехов в письмах, что собственно природа писания у Чехова начинает представляться несколько непривычной для этого сугубо профессионального беллетриста и уже отдаёт чуть не Розановым.
Ещё, и тоже вроде шутовской, рассказ «Заказ» (1886), притом, в отличие от «Марьи Ивановны», здесь нет отступлений и рассуждений, а как бы фиксация условий, в каких профессиональный писатель сочиняет заказанный ему рассказ. Комизм в несоответствии трагического содержания заказанного «святочного рассказа пострашнее и поэффектнее» и нетерпеливо ждущих в соседней комнате жены с весёлой компанией.
«— Какая чудная погода! — вздохнул в гостиной студент.
“Его нашли, — продолжал Павел Сергеевич, — на вокзале под товарным вагоном, откуда вытащили с большим трудом. Человеку, очевидно, хотелось ещё жить… Несчастный скалил зубы на конвойных, и, когда его вели в тюрьму, горько плакал”.
— Теперь за городом хорошо! — сказала Софья Васильевна. — Павел, да брось там писать, ей-богу!
Павел Сергеич нервно почесал затылок и продолжал: “… накануне гражданской казни Винкель отравился. Его похоронили за кладбищем, где хоронили самоубийц”.
Павел Сергеевич поглядел в окно на звёздное небо, крякнул и пошёл в гостиную.
— Да, хорошо бы теперь катнуть за город! — сказал он. <…>
— Ну что же! И поедем! — всполошилась жена.
— Э, да кой чёрт! Мне рассказ оканчивать нужно!»
Финал таков, что у писателя вырывают рукопись, и он «начал было протестовать, но потом махнул рукой, изорвал рукопись, выругал для чего-то редактора и, посвистывая, поскакал в переднюю одевать дам».
Что это — цинизм? сатира?
Ни то ни другое, а самая что ни на есть «творческая лаборатория», куда допущен читатель. Как там в «Марье Ивановне»? «Я должен писать, несмотря ни на скуку, ни на перемежающуюся лихорадку. Должен, как могу и как умею, не переставая».
Имитируя в сочиняемом Павлом Сергеевичем рассказе пошло-романтический слог массовой беллетристики своего времени, Чехов не мог не помнить и собственных грехов в этом стиле. Чего стоят рассказы «В рождественскую ночь» и «В море» (оба — 1883). «Пронзительный, душу раздирающий вопль ответил на этот тихий, счастливый смех. Ни рёв моря, ни ветер, ничто не было в состоянии заглушить его. С лицом, искажённым отчаянием, молодая женщина не была в силах удержать этот вопль, и он вырвался наружу».
Ни Чехов, ни Павел Сергеевич как бы не вполне повинны — не они пишут святочные и рождественские душераздраи, а стиль. Стиль, слог, интонация сильнее того, кто водит пером по бумаге. То, как часто тема интуитивности, даже неосознанности процесса сочинения прорывается у Чехова, писателя, склонного к самонаблюдению, трезвого, ироничного, в который раз подтверждает, что не человек занимается сочинением, сочинительством, но самый текст влечёт его подобно течению, и он, в лучшем случае, лоцман на этом пути.