и т. д. и т. п.
Почти все письма советских писателей Горькому подлы. Да что там почти: можно бы классифицировать их по уровню заложенной и выраженной подлости.
В 1946 году на местах велено было искать своих Зощенко и Ахматову. В Саратове на роль Ахматовой никого не нашли, а вот на место Зощенко определили Александра Матвеенко (1894–1954), вероятно потому, что он писал сказки. Вот газетный отчёт о собрании писателей и литературного актива Саратова.
«Наиболее интересным и самокритичным было выступление поэта тов. Тобольского. Он отметил, что саратовские писатели, и он сам в том же числе, не работают над повышением своего идейно-политического уровня, не изучают марксистко-ленинскую теорию. По мнению тов. Тобольского, оторванность от жизни у тов. Матвеенко привела его к ошибкам зощенковского порядка. Тов. Матвеенко не знает наших людей, плохо знает нашу советскую действительность. Остановившись на недостатках критики, тов. Тобольский признал, что среди местных писателей существовали приятельские отношения, мешающие работе. Профессор Гуковский из приятельских побуждений хвалил произведения Матвеенко, а Матвеенко не воспринимал критически эти суждения» (газ. «Коммунист». 1946, 16 октября).
Да-да, это о великом русском филологе Григории Гуковском, уже пережившем и арест, и блокадную зиму, и эвакуированном с ЛГУ в Саратов. Известно, что предстояло Григорию Александровичу — повторный арест, как космополиту, и смерть в Лефортово. В Саратове в том году Гуковский издал книгу «Пушкин и русские романтики». Его обличитель тоже не сидел сложа руки:
Или:
Выступал на том собрании и мой отец Григорий Боровиков, чему нашлось место в отчёте: «В прениях выступали также писатели т.т. Розанов и Боровиков. Выступление последнего было крайне путаным, свидетельствующим о том, что тов. Боровиков все ещё не понял указаний ЦК ВКП (б). Тов. Боровиков заявил, например, что он, как писатель, не знает и не может заранее знать идеи произведения, которое собирается написать. Это выясняется, по его мнению, лишь впоследствии, когда произведение уже написано».
Дело не том, что Симонов преклонялся пред Сталиным. Он ведь, к его достоинству, так и не сделался яростным разоблачителем культа, чем разгневал Хрущёва. Впрочем, людям, напрямую общавшимся со Сталиным, я думаю, не так уж сложно психологически было дерзить Хрущу.
Дело в явно пьянящем Симонова властолюбии и сознании вседозволенности. Нравственные нормы существовали для него, но преимущественно в рамках мужских, дружеских, офицерских контактов.
Говорят, что советским Хемингуэем ощущал себя Юлиан Семенов.
Но много раньше его, думаю, Симонов.
Конечно, он и на 10 процентов в первые послевоенные годы не заслуживал той славы и успеха, которые имел. Единственная более-менее стоящая проза — роман «Живые и мёртвые» (который он напрасно продолжил ещё двумя томами), написан много позже.
Драматургия — нулевая.
Поэзия? Здесь точка его славы — «Жди меня». Феноменальный успех этого стихотворения рождён прежде всего и почти исключительно тем, что нарушая традиции, Симонов обратился от имени бойца не к матери, а к жене. И оказалось, что был в своей почти невозможной смелости прав. Культ материнства в военные годы мало что мог дать бойцу, кроме тёплых воспоминаний, к тому же верность матери и не подлежала сомнению. Тогда как тоска по жене и мучительные сомнения в её верности были неизбежны и неизбывны.
К тому же, если оглянуться — традиция истового поклонения матери в русской поэзии не столь уж давняя. Много ли стихов о матери от Державина до Блока, от Пушкина до Некрасова? Да, «Внимая ужасам войны…» и наверняка я что-то упустил, но в главном уверен: в русской поэзии был культ любимой женщины, но не матери.
Культ матери в нашей поэзии начался, скорее всего, с крестьянских поэтов и был доведён до абсолюта Есениным. Родство его стихов с каторжным всхлипом по единственно уважаемой женщине — матери — ядовито высмеял Бунин.
Не помню, кто первый очень верно выделил чужеродность знаменитых «жёлтых дождей» в знаменитом стихотворении. Я это знал с первого чтения и, когда встретил у Эренбурга похвалу «дождям» как единственной поэтической строке в стихотворении, удивился. Это цветовое определение резко выпадает из стилевого контекста.