Вероятно, к этому типу принадлежит Раскольников.
Провожая приятеля из особняка Дункан на Пречистенке, Есенин угрюмо сообщил ему, что уезжает в Америку. Он и в самом деле уехал в Америку. Но ещё он обожал Свидригайлова, и в таком случае его «Америка» с «Англетером» приобретает и другой, зловещий смысл.
Последний том собрания сочинений И. А. Гончарова. Раздел критики завершает статья «Нарушение воли» — протест писателя против посмертных публикаций любых бумаг, в том числе писем. Прямая мольба: «Пусть же добрые порядочные люди, джентльмены пера, исполнят последнюю волю писателя, служившего пером честно, — и не печатают, как я сказал выше, ничего, что я сам не напечатал при жизни и чего не назначал напечатать по смерти. У меня нет в запасе никаких бумаг для печати.
Это исполнение моей воли и будет моею наградою за труды и лучшим венком на мою могилу».
Следующий раздел тома: «Письма»! И — ни словечка объяснения в комментариях «джентльменов пера» по поводу нарушения последней просьбы великого писателя.
В дневнике Корнея Чуковского (может быть, самой интересной архивной публикации 92-го года) говорится о завещании М. Горького, в котором «всё передаётся в руки Крючкова». Вроде бы диковато — всё отказать секретарю при трёх живых жёнах и двух внучках. Но ведь была же в «Волге» публикация А. Ефимкина «Карт-бланш агенту ОГПУ» (1991, № 8); публикатор не филолог, а экономист, исследователь истории советской финансово-кредитной системы, обнаружил в архивных документах Внешторгбанка доверенность Горького П. П. Крючкову практически на все доходы от издания своих сочинений, что составляло тогда, в 1927 году, колоссальные суммы. Так что политические игры, в которые всю жизнь играл Горький, вполне могли дойти и до последнего завещания.
Сомнения вызывает, правда, то, что Крючков никак не был человеком Сталина. И если в 1927 году этот чекист мог представлять государственные интересы, то использовать его в такой роли в 1936 году, при своём всевластьи Сталин вряд ли бы стал. Сомнительны и бытовые подробности, приводимые Чуковским: сам Алексей Максимович передал якобы М. И. Будберг (которую, как известно, вызвал из Италии перед смертью), а та в свою очередь передала Пешковой для Сталина — Молотова. Почему он сам не отдал Сталину — Молотову? Почему не Пешковой, а Будберг? Скорее всего, это сведения из шёпотов вокруг гроба Горького, из дворцовых шёпотов, которые во многом, если не в основном, подпитывались НКВД. А главная сомнительность такого завещания: власть могла вынести какое угодно решение по поводу наследия Горького, и это никак бы никем не оспаривалось да даже и не обсуждалось бы гласно. Вероятно, слухи о завещании были необходимы для Запада, для хорошего тона; великий человек уходить без завещания не должен.
В музее-«доме» Горького у Никитских ворот ёжишься от стыда, лишь представишь, как Горький въезжал в чужой дом с чужими вещами. В столь острую ситуацию нельзя поставить кремлёвских вождей, ведь в отличие от них сам Горький многие годы обитал в богатых домах или бывал в них у их хозяев, может быть, и у того же Рябушинского, чей дом он занял, приехав в СССР. Сколько же в себе надо было затоптать! Думаю, со временем мы всё больше будем интересоваться этой личностью, достойной стоять в ряду величайших — если и не писателей, то личностей, великих авантюристов. Чтобы оценить масштабы его деятельности, достаточно сравнить его со знаменитыми современниками, скажем, Азефом, Савинковым, Дзержинским; ясно, что Горький превосходил большинство из них.
В литературном его значении предстоит разбираться. Дурную роль с книгами Горького сыграла и ранняя преувеличиваемость его, и многолетняя советская официальная «слава», но всё же недаром не сходит со сцены «На дне», растёт интерес к «Жизни Клима Самгина», а его литературные портреты в самом что ни на есть «золотом фонде» этого жанра. «Детство», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Мещане», «Васса Железнова», «Городок Окуров», портреты — вот минимум того, что войдёт на равных правах в сужающийся с каждым годом корпус русской классики.
Сам же Горький — что замечательно — не заблуждался насчёт своего литературного таланта. Его высказывания о собственных произведениях не кокетливы и не самоуничижительны паче гордости. Думаю, глубокая самовозвышенность жила в нём, осознание себя как некоего средоточия русского разума — какого-то постоянного центра, якобы всегда знающего, чего России надо. Он никогда, никогда не срывался с этой ноты всезнания России, обстоятельств момента, нужд, перспектив, полагая всегда себя в этом правым. В этом психологически ему близок Ленин, также всегда «правый».