Есть многописание и многописание. Если Некрасов писал для денег какие-нибудь жуткие «Три страны света» с Панаевой или рецензии на что угодно, дописывался до того, что немели руки и болело сердце, то знал, что пишет халтуру, и тогда же писал «Еду ли ночью по улице тёмной…», то Чехов различия не делал и воистину победы от поражения не желал отличать. Такое писательство нынче редкость, а в чеховские и последующие времена оно было нормой. Так писали Горький, Сологуб, А. Толстой.
1993
В РУССКОМ ЖАНРЕ — 3
На набережной у причальной стенки очередное баянно-хоровое отправление туристского судна, и сколько же сразу всего пролетает мгновенно: и жалость к этим старательно орущим бабам, и родственность, и зло на их уверенность в праве орать, и воспоминания обо всём этом много раз виденном, о том, что баянист кого-то напоминает, а девочка на третьей палубе до слёз стыдится матери, поющей палубой ниже, и потому убежала наверх.
Фоном служат враз лёгшее на крыши судов мягкое дождливое небо, продуктовый фургон, из открытой двери которого торчат пурпурные коровьи полутуши, и всё-всё тонет, затягивается жемчужной пылью того мелкого дождя, который исподволь прибирает всё к рукам, чтобы без молоньи и грома завесить окрестность своей нежной тканью.
В сумерках подвалил крутой берег Вольска, в котором пока ещё ничто не могло изменить уездного облика, и, словно в пущую ему дополнительность, покатили десятки телег, загрохотали вниз к пристани, устанавливаясь от первой, упёршейся в пристань, друг за другом в ряд. И сразу к ним побежали с накидками на головах пароходные матросы — разгружать камышинские арбузы.
А я стоял на белом цементном полу пристани, читал плакат о безопасности на воде, глазел на толпу, жаждущую попасть на моего «Михаила Калинина» — то ли в буфет, то ли в путешествие вверх по матушке по Волге.
Справа от посадочного проёма, у самых сходней, облокотясь на оградительную сетку, стояли совсем молоденькие девушки и грызли семечки. Не надо было быть ясновидцем, чтобы понять, что им здесь надо. Посмотреть — или как хотите назовите эту прогулку, которая легла в основание по крайней мере десятка рассказов и эпизодов русской классической литературы. Свидание якобы маленького человека с якобы большой жизнью на полустанке, а якобы большая жизнь проносится в окнах вагонов, а герой (иня) остаётся в тоске захолустья. Назову сцену в «Воскресении» с алым бархатом диванов, картами Нехлюдова, с «Тётенька, Михайловна!» (качаловским, разумеется, баритоном), назову и «Скуки ради» Горького, вспомню Чехова, Куприна, Ал. Толстого («Прогулка») и предположу даже, что ко времени Октября сюжет стал штампом и перекочевал и в молодую советскую литературу.
Всё это, начитанное, кинулось мне в нетрезвую голову, и я почувствовал за бедных девушек, как они ходят сюда к пароходам глядеть на якобы интересную жизнь с тоскою за своё якобы прозябание, и решил их в этом разубедить.
Подошёл к ним и сказал:
— Вот вы сюда пришли, а для чего — сами не знаете.
— Знаем, — сказала одна, с тугим станом и желтоватым румянцем.
— Для чего же?
— А погулять.
— В училище поступили? — спросил я, и это их поразило. Они даже перестали грызть семечки и придвинулись ко мне; может быть, решив, что при такой осведомлённости я имею отношение к Вольскому педучилищу им. Ф. И. Панфёрова.
— Ничего здесь хорошего нет, — сказал я, махнув на «Михаила Калинина», — не о том вы должны мечтать. Главное что?
— Учёба, — ответила та, что со станом.
— Правильно, но… — и я поднял палец, — вот начнутся танцы-шманцы, мальчики, а мальчикам что от вас надо, а? То-то! Так я вам скажу, что главное. Главное для вас — это выйти толково замуж, ни о каких столицах, нехлюдовых, бархатах не мечтать. Вам нужен крепкий, порядочный, работящий муж. Это раз.
Тут, слава те Господи, ударили в колокол, я малодушно обрадовался, но, всходя на борт, всё-таки ещё раз напутствовал:
— За-амуж! Годы пройдут — меня вспомните! Только так: замуж.
И я пошёл в каюту, где, не зажигая света, налил из тёмной бутылки в стакан сверкнувшее в свете дебаркадерного прожектора вино и выпил.