— Из рота у ней, как из скотомогильника, сквозит, зачем вы её привезли?
Не сразу я понял, что он жалуется на соседку по президиуму сегодняшнего заседания — коллегу из Саратова. Тоскливо помолчав, он добавил:
— Одни евреи везде. И вы евреев привезли, зачем? У нас и своих хватает.
Он достал ещё бутылку водки и на её середине встал и вызвался меня проводить.
Мы шли по прохладному, в ночных тенях, чужому городу, говорить было не о чем. Вдруг Г. резко остановился.
— Идите сюда.
Он подвёл меня к розоватому дому.
— Здесь наш ректор живёт, давайте ему стену обоссым.
И не откладывая, привёл план в исполнение.
Хорошее название: «Заговор пьяниц».
В сущности, в таком заговоре мы жили и живём долгие годы. Как умудряются жить в нашем обществе непьющие люди — ума не приложу. Наш великий русский народ изрёк: «Хмель в компанию принимает, непьющего никто не знает». А уж в брежневские времена водочный дух сделался как бы природным, веющим вовне помещения и человека.
Но бывают ли вообще трезвенники? Трезвость — это ведь отказ от самого массового, но отнюдь не единственного порока. Игра, скупость, сладострастие, а уж жажда власти — вещи, рядом с которыми водочка-голубушка невинна, и, может быть, пристрастие к ней подтверждает целомудренность нашего национального характера.
За долгие годы не нашёл в литературе более концентрированного выражения русского характера, чем в рассказе Н.С. Лескова «Чертогон». Пересказывать, а тем более «анализировать» этот шедевр, в котором рассказчик «вкус народный познал в падении и восстании», не берусь.
«Барабошев. Я не в себе.
Марфа Тарасовна. Ну, мне до этих твоих меланхолиев нужды мало, потому ведь не божеское какое попущение, а за свои же деньги в погребке или трактире расстройство-то себе покупаете» (Островский А Я. Правда — хорошо, а счастье лучше).
А помнится, мы с приятелем, прочитав «Последний срок» Валентина Распутина, пришли в восторг от «покупной болезни», там обозначенной. Разумеется, советский писатель ни в чём не виноват, возможно, и не Островского это, а народное, скорее всего даже, что сам народ обозначил свою национальную болезнь «покупной». Что, впрочем, также не отменяет полного первенства несравненного Островского в наших национальных вопросах.
«Мурзавецкий. Ах, я оставлю, уж сказал, так и оставлю. Только не вдруг, сразу нельзя: знаете, бывают какие случаи, ма тант? Трагические случаи бывают. Вот один вдруг оборвал и, как сидел, так… без всяких прелюдий, просто даже без покаяния, ма тант. Вот оно что!» (Островский А.Н. Волки и овцы).
В курении дьявольского, конечно, куда больше, чем в пьянстве. Начать с того, как приучаются — через силу, через омерзительный вкус во рту, через рвоту. Последняя радость сопутствует и пьянству, но там она как бы расплата за пережитое опьянение, здесь же взимается плата вперёд; сколько нужно в себе перебороть, чтобы пристраститься к курению настолько, что пробуждение ото сна связано лишь с мыслью о затяжке.
А ритуальная, внешняя сторона курения? Никто ведь не фотографируется с рюмкой и бутылкой. То есть фотографируется, но не придаёт этому фото значительности или интеллектуальности. А вот фотографироваться с папироской долгие годы считалось и считается возможным и даже как бы доблестным. Вообразите М. Горького на вклейке перед собранием сочинений с поллитрой в руке. Или Шаляпина на нотах. Но редкого деятеля культуры, в том числе и их, мы не увидим с папиросою, как бы дополняющей и одновременно обогащающей его облик. Аполлон Майков сфотографирован с папироской! Его аскетический облик старца-подвижника и — папироска! Притом она вовсе не мешает этому облику, но в тон ему создаёт образ! Портреты с ними писали — Иван Александрович Гончаров с сигарою. Цари позировали с цыгарками.
А по радио всё долбят: «отучение в три дня… по методу… Довженко…». Какой там Довженко, когда сам угрюмый Лев Николаевич Толстой, оторванный от страниц, раз 1887 год, подумать только, «Крейцеровой сонаты», стоит в блузе, в одной руке стакан чаю на блюдечке держит, а в другой папиросу.
Курили, курят и будут курить. То, что американцы бегают и не едят мяса, а сигареты выживают из своей страны в наши, третьи страны, ничего не значит. Сегодня не курят, завтра дым из-за океана повалит столбом. Довженко!
Чехов в каком-то рассказе с недоумением вспоминает борьбу, которую вели в гимназиях с курением: достаточно было увидеть инспектору гимназиста с папироской, как собирался педсовет и виновного изгоняли. Когда я учился (50—60-е годы), таких репрессий не было, но и такого, как нынче, когда ученики у дверей школы курят под взглядами учителей, тоже не снилось. И мне чего-то жалко. Сколько всякого сопровождало курение в школе… Добыть папиросу, спрятаться, но дать знать, что уже курящий, особенно девочкам. Ах, школьный сортир! Последнее прибежище прогульщика. Из женщин лишь завуч, полувходя туда, кричала: «Петрусенко, выходи, я знаю, что ты здесь!». Когда же отчаявшись, она делала попытку внедриться в помещение, то все там находившиеся срочно спускали штаны и, усаживаясь вдоль стены, всеми средствами имитировали активный акт дефекации и одновременно, с гневной стыдливостью, протестовали.