Выбрать главу

История Пауля Гольдштайна — по сути дела, очень обычная история. После окончания университета в Берлине — возвращение в родной Айзенах, где отец считается лучшим практикующим акушером-гинекологом. Но что делать в провинции молодому человеку, пишущему стихи с тринадцати лет? Конечно, в Айзенахе когда-то родился Бах. Но все равно Айзенах — это провинция. И Паулю Гольдштайну там делать нечего. А что делать в Айзенахе Паулю Гольдштайну? Давать репортажи в местную центральную газету в отдел происшествий? Или писать в две другие местные (нецентральные) газеты рецензии на концерты классической музыки в Рококо-зале? И вот Пауль Гольдштайн возвращается в Берлин. Скромное денежное пособие, ежемесячно высылаемое отцом, поддерживает его силы; а несколько научных статей и опубликованные в берлинских газетах заметки дают иллюзию, будто он сам себя содержит.

Как все поэты, чье отрочество пришлось на годы Первой мировой войны, Пауль одержим идеей Апокалипсиса. Об этом, а также о далеких бразильских пальмах повествуют шесть стихотворений Пауля Гольдштайна, напечатанных в одном поэтическом альманахе, в редакции которого Паулю доброжелательно намекнули на то, что фамилия «Гольдштайн» — недостаточно арийская, и предложили придумать псевдоним. И Пауль придумал себе псевдоним — «Кениг». Если «Гольдштайн» — это «слиток золота», то «кениг» — это «король». Звучит достаточно вызывающе.

Паулю много раз говорили о том, что стихи его талантливы. Приходилось ему слышать и слово «гений», но он не из тех, кто склонен упиваться подобными эпитетами. Для Пауля главное — его внутренняя уверенность в том, что его стихи — настоящие.

Михаэлю Пауль доверяет, и вовсе не только потому, что Михаэль высоко оценивает стихи Пауля, но потому что Пауль чувствует — суждения Михаэля точны и оригинальны.

— Когда читаешь стихи Кенига, — задумчиво говорит Михаэль, — возникает странное ощущение… я бы назвал это уверенностью… уверенностью в том, что романтические стихи Пауля Кенига — отнюдь не есть некая компоновка деталей, вольно надерганных из книг, как это обычно бывает. Нет, когда я прочитываю уже первые три-четыре строки, мне начинает казаться, будто поэт…

— Все это видел на самом деле! — издевательски доканчивает резкая угловатая Рената, пишущая короткие новеллы о женщинах из рабочих кварталов.

— Оставь этот издевательский тон! — вмешивался Александер, еще один прозаик в этой компании молодых писателей. — И мне тоже всегда кажется, будто Пауль описывает то, что он действительно видел!

— Я только хочу добавить, — подытоживает Михаэль, — что мне совершенно безразлично, каким способом достигается этот необычайный эффект подлинности, мне важно, что он существует. И при этом под этим понятием «подлинности» я подразумеваю вовсе не какое-то плоское жизнеподобие, но это ощущение яркости, свежести…

Тут вступает в разговор еще кто-нибудь, и еще, и еще…

Пауль и сам о себе знает, что у него, то что называется, богатое воображение. Порою он чувствует, что все эти каждодневные впечатления обыденной жизни, все прочитанное и услышанное, все, что заполняет мозг и затрагивает душу, всего лишь не допускает туда какие-то иные ощущения и картины и впечатления. Когда Пауль отвлечен от всей этой многообразной обыденности, особенно часто это, конечно, случается по ночам, тогда его сознание заполняют странные видения. Иной раз он задумывался о том, является ли это аномалией? Для поэта, разумеется, нет. И, кроме того, Пауль Гольдштайн отнюдь не производит впечатления безумца. Это спокойный, в меру общительный юноша, довольно высокий, стройный, темно-каштановые пряди спадают на лоб, лоб у Пауля высокий. Карие глаза глядят доброжелательно. Короче, вид у него располагающий.

Но вот этой ночью… Он снова видел. И он не может сказать, что это было во сне. Правда, медики пишут о просоночном состоянии — что-то промежуточное, какое-то пространство между сном и бодрствованием. Но Пауль готов поклясться, что все это происходило наяву. Наяву, но… Он одновременно был там, в той другой действительности, и здесь — лежал на постели в холодной комнате, словно загипсованный, не в силах шевельнуться, ощущая свое тело каким-то бесформенным камнем.

Он ощущал тепло. Одновременно — в одной действительности, где его тело было странно-окаменелым, ощущал холод; в другой, где тело было живым, подвижным, но призрачным каким-то, ощущал тепло. Но это было не то тепло, не настоящее. А какое должно было быть настоящее? Он не знал.

А это было тепло костра. Это было за городом. Но это было довольно давно. Он был одет в пальто, и шляпа на голове. И он полагал, что это, должно быть, где-то середина девятнадцатого века. Но тот, другой «он», в «другой действительности», отлично знал, какой это год и как называется пальто, и все это было для него обыденной действительностью, но Пауль на постели в холодной комнате ничего этого не знал.