С Екатериной Федоровной Муравьевой — матерью «беспокойного Никиты» — Карамзиных связывало давнишнее знакомство по Москве, и когда в ее доме на Фонтанке освободился верхний этаж, Карамзины там и поселились. Николай Михайлович так писал свой новый адрес: «Дом Катерины Федоровны Муравьевой у Аничкова моста на Фонтанке».
Теперь жители Петербурга постоянно видели на набережных Фонтанки и Невы высокую прямую фигуру историографа. Он в одиночестве каждодневно совершал свою утреннюю прогулку.
Карамзины жили замкнуто. Коренные москвичи, они чувствовали себя одиноко в чуждом им Петербурге да и сами не старались сблизиться с людьми.
«Мы в Петербурге как на станции, — сетовал Карамзин, — кланяемся многим, а сидим дома одни, пока появится добрый Тургенев или Жуковский. Однако ж мы не вправе жаловаться: сами не льнем к людям».
Вечером, когда историограф заканчивал свои труды, в его квартире собирались немногочисленные друзья. Приглашая к себе, Карамзин говорил: «В десять часов вечера я пью чай в кругу моего семейства. Это время моего отдыха. Милости просим…»
Пушкин любил бывать у Карамзиных. Когда он входил в большую уютную комнату, где, сидя у самовара за круглым столом, Екатерина Андреевна разливала чай, его охватывало ощущение покоя и домовитости, которого он никогда не испытывал в родном доме.
Екатерина Андреевна была очень красива. В молодости она напоминала Мадонну. Вторая жена Карамзина, она была много моложе мужа. Увидев ее впервые в Царском Селе, Пушкин влюбился и со свойственной ему непосредственностью написал ей письмо с объяснением в любви. Екатерина Андреевна показала письмо мужу, и они оба смеялись, а потом вместе отчитывали незадачливого влюбленного.
Полудетское увлечение прошло, а уважение, привязанность остались. И всякий раз, когда он приходил к Карамзиным, ему было необыкновенно приятно видеть Екатерину Андреевну, следить, как она неторопливо, плавными движениями разливала чай детям, как улыбалась ему. Дети сидели тут же вокруг стола и с лукавым любопытством поглядывали на молодого гостя, ожидая проказ и шуток.
Николай Михайлович слегка кивал. Он сидел поодаль.
Еще совсем недавно он радовался Пушкину, но с некоторых пор — он сам это чувствовал — в его отношении к юноше появился холодок. «Талант действительно прекрасный, жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове — ни малейшего благоразумия».
Пушкин раздражал его. Все в нем было через край: ум, талант, веселость, безрассудство. И при этом вольномыслие. Самое площадное. Ничего «площадного» Карамзин не одобрял.
Они часто спорили.
— Не требую ни конституции, ни представителей, но по чувствам останусь республиканцем и верным подданным царя русского.
Карамзин любил изрекать подобные парадоксы.
Пушкин как-то не выдержал:
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе?
Карамзин вспыхнул. Сухое лицо его с глубокими складками у губ покрылось красными пятнами.
— Никто, даже злейшие враги мои, — сказал он тихо, — не говорили подобного. Вы мой клеветник хуже Голенищева-Кутузова.
А тут еще «История»…
Молодые вольнодумцы негодовали. Не того они ждали от труда Карамзина.
«Карамзин хорош, когда он описывает. Но когда примется рассуждать и философствовать, то несет вздор», — таков был приговор Николая Ивановича Тургенева.
Никита Муравьев, сам талантливый историк, решил дать бой Карамзину.
И вот в третьем этаже дома на Фонтанке, склонившись над летописями и документами, продолжал свой труд маститый историограф, а этажом ниже, весь кипя от негодования, обличал его заблуждения молодой вольнодумец.
Карамзин, посвящая свой труд Александру I, писал: «История принадлежит царю».
«История принадлежит народам», — парировал Никита Муравьев.
Карамзин философствовал: «Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей как с обыкновенными явлениями во всех веках: утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще и ужаснейшие и государство не разрушалось».
Это место особенно возмутило Муравьева. Что же получается? Если в древности были Нерон и Калигула, значит, терпим и Аракчеев? И выходит, что зверства Ивана Грозного должны примирить с ужасами военных поселений! И Карамзин еще объявляет себя «беспристрастным» историком! Хороша беспристрастность, когда на каждой странице говорится о полезности для России самодержавия, о любви к притеснителям и «заклепам»…