Стонала и кряхтела набережная.
Стонали и кряхтели элеватор и одинокие, занесенные снегом пакгаузы; слышно было, как тут и там падал с треском подломленный столб, как с шумом мчался по рельсам белый, как привидение, вагон, прыгала бочка, осыпались горы сложенного сотнями рабочих рук антрацита.
– Ну, и ноченька, ноченька! Чтоб тебе ни дна ни покрышки, в рот бы тебе телеграфный столб с паклей! Да ну, бррось! – злился и ворчал Шкентель, кутаясь в свою дырявую хламиду, сшитую из мешков, промерзшую и похожую теперь на панцирь.
Он шел, согнувшись и посиневшими пальцами хватаясь за каждый подвернувшийся предмет, дабы не быть подхваченным ветром.
Ветер сорвал у него фуражку и забросил ее далеко-далеко в море, расхлестал на груди у него хламиду и насыпал ему за дырявую сорочку снегу.
– Эх, кабы бог дал до вагонов скорее добраться! – вздыхал Шкентель и поглядывал на Витьку.
Бедный мальчик совершенно выбился из сил.
Ноги у него одеревенели, и он весь превратился в сосульку.
– Скоро, скоро будем в вагоне, там тепло, согреемся! – стал напевать ему Шкентель.
Но не то напевал ветер.
Злой, беспощадный, он пуще кружил облака снега.
Вот он налетел, ударил раз, два и смял под собой, как былинку, Витьку.
Шкентель выругался и нагнулся.
Витя лежал на спине лицом кверху. Лицо у него было белое-белое, глаза закрыты.
Ветер разметал у него блузку и обнажил узкую грудь с тонкими ребрами, плечи и бедра. Мальчик казался голым.
– Витька! – позвал его с тоской в голосе корзинщик.
Витька чуть-чуть открыл глаза и уставился в Шкентеля.
– Что? – спросил Шкентель и припал к нему ухом.
– Я здесь останусь, мне тепло, – пролепетал Витя.
– Ну, уж это дудки! – И Шкентель сгреб его в охапку. Он положил его свесившуюся, как у подстреленной пташки, головку к себе на плечо, сунул в хламиду его ноги, кое-как прикрыл ему грудь, стал дышать на него и зашагал вперед, заслоняя его левой рукой от не перестававшего наскакивать на них волкодавом ветра, заслоняя, как теплящуюся свечку.
II
Я хочу вас поближе познакомить со Шкентелем и Витькой.
Шкентель – корзинщик. Он выгружает и нагружает угольные вагоны корзиной, пьет, как и все угольщики, «мертвую», спит не раздеваясь, раз в два года моется и слывет за человека пропащего.
Шкентель сам, однако, не считает себя пропащим, ибо верит, что настанет время и жизнь его потечет по иному руслу и что это русло вынесет его «наверх», и он станет тем, кем был раньше.
А был он раньше «человеком» и жил, как живут все, – «по-человечески».
Шкентель, несмотря на свою угрюмую наружность, – человек мягкий и добрый. Это видно уже из того, как он привязался к Витьке.
Витька – истое дитя набережной.
Как он попал на набережную – неизвестно.
Он рос среди клепок, пакгаузов, рос среди кадыков и стрелков, спал по приютам, в стружках, чистил котлы, курил и жевал табак не хуже любого Джона, пил, пил сильно, до потери сознания – его научили пить стрелки, – валандался за портовыми дамами – посметюшками, отменно боксировал, тащил из мешков кокосы, основательно знал все нравы и ухватки аборигенов порта и ругался так, что в груди дух спирало.
При таких талантах Витька обещал вырасти образцовым дикарем.
Шкентель пожалел его.
Это дитя с добрыми карими глазками, круглый сирота, вечно испачканный, грязный, пьяный, избитый и ни в ком не встречавший сочувствия, стал ему родным, близким. И он сделался как бы опекуном Витьки.
Он прибрал его в свои руки, стал одевать, учить, отучать его от некоторых дурных привычек и наказывать за малейшее ослушание.
И Витя привязался к нему.
– Жаль мне тебя, Витька, – не раз говаривал Шкентель мальчику. – Если не бросишь курить, пить да в орла-ореш с кадыками играть – погибнешь. Вот я. Мог жить в свое удовольствие, а вышел из меня дикарь.
Говорит он так, втолковывает ему, а потом потащит его куда-нибудь в клепки, достанет букварь и начнет учить его:
– Бе-а-ба…
– Бе-а-ба! – вторит серьезно, покачиваясь всем корпусом, Витька.
– Витька, эй, Витька! – вдруг раздается сбоку чей-то писк. – Да ну, бррось склады читать, идем в орла и ореш играть! – И перед учителем и учеником выныряет лукавое личико Сеньки Курносого.
– Дяденька! – вспыхивает и начинает ерзать Витька. – Дозволь, я на минуточку.
– Я тебе дам на минуточку! – сердится корзинщик. – Сиди! А ты, курносая пятница, проваливай! – замахивается он плеткой на искусителя и выпускает в присутствии ученика целый залп карантинных ругательств.
– Сам ты… – отругивается Сенька почище Шкентеля и, высунув ему язык, испаряется.
Прилетит потом Петрушка Корявый.
– Витька, – скажет он таинственно, – идем кокосы тащить.
И постоянно в таких случаях Шкентель прогонял искусителя, читал Витьке нотацию, напоминал ему шестую заповедь и грозил кутузкой.
– Попадешь в кутузку, будешь клопов кормить. В праздничный день оба отправлялись на Ланжерон и удили рыбу, а потом варили уху, съедали ее и заваливались спать тут же на берегу.
В другой раз они отправлялись в город, и перед разбегавшимися глазками Витьки восставал новый мир.
Шкентель подолгу останавливался с ним у витрин, и Витька пожирал глазами игрушки, торты, картины и книги.
– Вот, – считал долгом Шкентель каждый раз и у каждой витрины напомнить Витьке, – если хочешь быть человеком, сладко есть, пить, хорошо одеваться и иметь все эти картинки и книжки, не сходись с кадыками, не кури и не пей водку!
Хорошо проводили они вечера, зимние и осенние. Заберутся, бывало, в дальний угол в приюте. Шкентель уложит Витьку на матрац, укроет его, сам ляжет рядом, запыхтит окурком и начнет рассказывать.