========== Пролог ==========
Не печалься, мой друг, мы погибли.
Быть может напрасно отказавшись мельчить
И играть с Пустотой в “что-почём”.
………………………………………………
Не печалься, мой друг,
Мы счастливцы с тобою:
В самом пекле бессмысленных лет.
(Оргия Праведников)
Пустыня. Ветра вечный вой,
Дюн череда уходит вдаль.
Не сладить Вечности с тобой;
Ты ускользнешь
Как ветер, как вода,
Как пламя, что в руках не удержать,
Уйдешь от Вечности по лезвию ножа
Как вдаль уходит дюн чреда,
В пустыню, в ветра вечный вой,
В круговорот сквозьвековой.
И так недолог путь земной,
Ты юн как солнце, ветер, смерть,
Ты с Вечностью вступаешь в бой.
В зрачки, в глаза
Судеб способен ты смотреть.
Простившись с жизнью, отправляясь в путь,
С которого не сбиться, не свернуть.
Хоть твой недолог путь земной -
Ты с Вечностью вступаешь в бой,
Права на смерть оставив за собой.
***
Колесо вращается. Полный оборот, от рождения через жизнь к смерти, и снова рождение, и снова жизнь.
Колесо вращается.
Оно может так и остаться колесом, вращаться и вращаться сквозь кальпы и кальпы. Колесо даже хочет остаться колесом. Но из колеса можно вырасти, как из коротких штанишек, песочных куличиков и принципа “око за око”. Некоторые могут превратить колесо в спираль, также крутящуюся, но имеющую выход. Изменяющуюся и изменяющую.
Но сколько же ловушек на этом пути! И Вечность, застывшая бессмертием Вечность - одна из самых страшных и самых соблазнительных. Бессмертие - отрицательная кривизна, отделяющая “здесь и сейчас” от мира, где нет ни “здесь”, ни “сейчас”.
========== 1. Зов ==========
Танжер, наши дни
Ева
Одиночество пахнет вечерними сумерками, затхлой пылью старых книжных корешков, листочками, засохшими меж пожелтевших страниц. Одиночество пахнет округло-женственным корпусом лютни - его лютни, высушенным деревом кокоболо, Dalbergia retusa, струнами этой лютни, которые никогда уже не зазвучат. Только и остается, что перекатывать на языке названия этого дерева - “гренадильо”, “намбар”, “пало сандо”. Но названия не поют так, как умела петь лютня в тонких пальцах Адама.
Одиночество пахнет пищей, которую теперь не с кем разделить, сытным кровяным ароматом, от которого кружится голова. Ева садится на низкий табурет - инкрустация драгоценными породами дерева и перламутром, 18-й век, - подносит к губам крошечную рюмочку - богемское хрустальное стекло баккара, первая половина 19-го, - и смотрит, не отрываясь, на сероватый холодный металл на столике перед собой. Здравствуй, Адам… Их тела не подвержены разложению, как не подвержены смерти. Их тела возмутительно вечны, и это наихудшее из проклятий. Одиночество пахнет сумерками, а вечное одиночество, сужденное ей, пахнет лунным холодным светом. Там, на большом лимонном диске - темная тень, и Еве не хочется думать, что это тот самый Лунный заяц, нефритовым пестом толкущий снадобье бессмертия в агатовой ступке. Она ненавидит этого зайца. Она, принадлежащая к породе обреченных на бессмертие. Ева вспоминает, как…
…Адам лежал неподвижно, во всем сиянии своей лунной красоты, и черные пушистые пряди у лба чуть шевелил ночной сквозняк, залетевший в стрельчатое окно. Ева касалась пальцами его лба, холодного как и всегда, холодного неразличимым в жизни и смерти холодом, отличающим породу существ, к которой принадлежат и они с Адамом.
Ева встает, заботливо укладывая металлический сосуд в сумку. Ей кажется, что ноги сами выносят ее из комнаты, она почти плывет над узкими неровными ступеньками, сбегающими в овраг улочки, она почти летит над камнями мостовой, не замечая мрачных оборванцев, шепчущих изо всех закоулков “Эй, у меня есть то, что тебе нужно”. Она летит, не разбирая дороги, к дому, который показал ей верный Билаль.
- Мне нужна Харуна, - как и в тот, прошлый раз, говорит Ева встретившему ею немому мальчишке. У мальчишки каштановые матовые волосы, не отражающие света, и зеленовато-карие большие глаза. Мальчишка похож на пикси, неизвестно как попавшего в мир людей; мальчишка бледен, и вид у него болезненный. Он отрицательно качает головой, но пропускает Еву внутрь, а сам скрывается в полутьме низкой комнатки, нырнув в какую-то нору-коридор, которых в таких жилищах бывает несметное множество. Мальчишка чем-то похож на того умирающего, у ложа которого сидел Адам - не теперешний Адам, а тот, которого она когда-то обратила, юный музыкант, встреченный ею в почти опустевшем чумном Лондоне столетия назад. Ева до сих пор помнит вкус его крови - той, особенной крови, которая делает человека способным воспринять бессмертие. Благословение, оборачивающееся проклятьем - право, лучше было бы ему тогда остаться и умереть от чумы, как умерли многие тысячи лондонцев. Смерть для существ их породы - это вечный сон, блуждание во мраке, в сравнении с которым даже Дантов ад может показаться Диснейлендом.
Почему у нее не хватало решимости изменить все раньше? Сразу после того, как Адам, мучившийся от отравленной пищи, в последний раз вытянулся на ложе и затих. Может, потому, что она не верила в саму возможность что-либо изменить. Это казалось безнадежным, настолько же безнадежным, как достать луну с неба, как встретиться с тем самым Лунным зайцем.
На заставленном всякими бутылочками, скляночками и прочей мелочевкой столике Харуны Ева заметила старое фото в деревянной рамке. Выцветшее, почти неразборчивое. Она вспомнила комнатку в доме Адама в Детройте, увешанную фотографиями тех, с кем Адам встречался в жизни и воспоминаниями о ком дорожил. Самой ей никогда не нужны были подобные воспоминания. Адам…
***
Танжер, наши дни, 52 дня назад
Ева
Все началось с Зова. Ева металась головой по подушке весь длинный день, заменявший ночь существам ее породы. Она чувствовала, что кто-то из них, ее единокровных, сбивается с ног в бессмысленных и все же таких настойчивых поисках - это было словно посылаемый в пространство SOS терпящего бедствия корабля.
Под вечер она наконец заснула и во сне увидела огромный зал ожидания аэропорта и худого взлохмаченного азиата с безжизненными, будто преждевременно постаревшими глазами. Стамбульский аэропорт. Азиат ждал пересадки на рейс в Танжер. Азиат несколько раз беспомощно озирался, словно ища потерянное и не будучи в силах найти.
А ночью Ева вышла пройтись и почти под утро уже столкнулась с азиатом на одной из улочек. Ни о чем не спрашивая, взяла за руку, отметив попутно, что жесткая смуглая кисть не имела ничего общего с нежными музыкальными пальцами Адама, и повела к себе.
Хошино
После страшных последних событий он пришел в себя только в аэропорту Стамбула. Ни то, как он летел сюда из Токио, ни даже то, как он бронировал билет, не сохранилось его памятью. Все воспоминания оборвались на обратной дороге из страшного особняка госпожи Мияко. Он только смотрел на посадочный талон, в котором значилось “Танжер”. Это же слово стояло в глянцевом буклете какой-то турфирмы, неведомо как очутившемся в его руках. Рядом со словом “Танжер” помещалось почему-то яркое, сине-изумрудное фото открытого моря. Море вдруг напомнило ему убитого им вампира - нет, вернее, покончившего с собой вампира. Хошино снова ощутил, как сильные, словно стальные пальцы сжали его руку с мечом и как противник его рукой направил отточенную сталь себе в живот, с силой проведя смертельную горизонталь. Куронума Укё, убийца. Мияко, богатая затворница. И тоже убийца. Мог ли Хошино, обычный полицейский следователь, ожидать, что его подозреваемые окажутся вампирами? Мог ли он ожидать, что и сам станет одним из них?
Впрочем, с памятью вообще происходило что-то странное - Хошино казалось, что его вбросили из какой-то темной пустоты прямо в тот день, когда в подвале полицейского управления, в стопке дел, срок давности которых истекал, он наткнулся на файл с делом об убийстве пятнадцатилетней давности. Все, что было прежде, до этого дня - детство, родители, учеба, друзья, - все это словно затянуло серой колыхающейся пеленой.
Хошино был голоден. Перед самым отлетом он купил в зоомагазине кролика и, едва успев зайти в кабинку общественного туалета, прокусил ему артерию, безошибочно определив ее местоположение - там пахло особенно вкусно и маняще, - и напился теплой крови. Он пил и пил, ощущая в руках предсмертные содрогания зверька. Но голод от этого не исчез, только словно притупился, стал глуше.