— Нет, мама, нет!
— Ты будешь очень несчастна, тебе придется очень тяжело, но не отчаивайся… Когда тебе незачем будет оставаться в Париже, когда ты будешь одна, совершенно одна, ты сразу же отправишься в Марокур по железной дороге, если у тебя будет достаточно денег, чтобы заплатить за проезд, или пешком, если у тебя денег не будет. Лучше ночевать в придорожной канаве и ничего не есть, чем оставаться в Париже. Ты обещаешь мне сделать это?
— Да, мама.
— Наше положение настолько плохо, что даже при одной мысли, что ты поступишь именно так, мне становится лучше.
Но хотя она и говорила, что чувствует себя лучше, это все-таки не спасло ее от нового упадка сил; довольно долго она лежала неподвижно, не в состоянии говорить, даже почти не дыша.
— Мама, — проговорила Перрина, наклоняясь над ней и вся дрожа от страха и отчаяния, — мама!
Этот призыв оживил ее.
— Подожди немного, — проговорила она таким слабым голосом, что ее слова походили на шепот, — я должна сказать тебе еще что-то, я должна это сделать; но я не помню, что именно я тебе уже сказала… Погоди…
Она остановилась на минуту, чтобы передохнуть и собраться с мыслями, и потом продолжала:
— Так… да, так: ты приедешь в Марокур… Ничего не требуй; ты не имеешь права ничего требовать; тебе придется достигнуть всего самой… Старайся быть доброй, заставляй себя любить… Любить тебя… ради тебя — в этом все… Но я надеюсь… ты заставишь себя полюбить… не может быть, чтобы тебя не полюбили… Тогда все твои несчастья кончатся.
Она сложила руки, и ее взгляд загорелся.
— Я вижу тебя… да, я вижу тебя счастливой… Ах, как бы я хотела умереть с этой мыслью и с надеждой всегда жить в твоем сердце…
Это было сказано с жаром молитвы, но слова эти отняли последние силы несчастной. Она снова откинулась на матрац и осталась лежать без движения, лишь ее тяжелое, прерывистое дыхание свидетельствовало, что это не обморок.
Перрина молча смотрела на нее несколько минут; потом, видя, что мать ее остается в том же состоянии, она вышла из комнаты. Едва переступив порог, она зашаталась и, упав на траву, разразилась рыданиями. Силы окончательно покинули ее; она и так слишком долго сдерживалась.
Несколько минут лежала она так, разбитая, задыхающаяся; но, несмотря на упадок сил, ее не покидала мысль, что она не должна оставлять свою мать одну. Она встала, стараясь немного успокоиться, по крайней мере, внешне, сдерживая слезы и готовые вырваться рыдания…
Она бродила по всему двору, то прямо, то кругами, сдерживаясь лишь для того, чтобы в конце концов снова разразиться рыданиями.
Когда она, быть может, в десятый раз проходила мимо вагона, оттуда вышел торговец леденцами, наблюдавший за ней, и, подойдя к ней, грустно спросил:
— Ты горюешь, дитя мое?
— О, мосье!
— Ну, вот, возьми это, — и он протянул ей горсть леденцов, — сласти утоляют горе.
Глава VI
Когда священник, провожавший покойницу на кладбище, ушел и Перрина осталась одна перед могилой, к ней подошла Маркиза, не покидавшая девочку в эти тяжелые минуты.
— Надо идти, — проговорила она, потянув Перрину за руку.
— О, сударыня!
— Пойдемте, время уходит, — твердым голосом повторила Маркиза.
И крепко держа девочку за руку, она повела ее за собой.
Так они шли несколько минут; Перрина двигалась точно и забытьи, ничего не видя, ничего не сознавая. Она вся еще пыла там, около могилы матери.
Наконец, в пустынной аллее они остановились; здесь, удивленно осмотревшись кругом, Перрина словно впервые увидела Маркизу, уже не державшую ее за руку, Грен-де-Селя, Карася и торговца леденцами. Девочка едва узнавала знакомые ей лица. На чепчике Маркизы были приколоты черные ленты; Грен-де-Сель, в своем парадном костюме и высокой шляпе на голове, казался настоящим господином; Карась сменил свой вечный кожаный фартук на длинный редингот орехового цвета, а на торговце леденцами вместо всегдашней куртки из белого тика был надет суконный пиджак. Все они, как истые парижане, считали своим долгом, участвуя в похоронной процессии, надеть свои лучшие костюмы, чтобы этим почтить память усопшей.
— Я хотел сказать тебе, малютка, — начал Грен-де-Сель, полагавший, что, будучи здесь главным, он имеет право говорить первым, — я хотел сказать тебе, что ты можешь жить в Шан-Гильо, сколько пожелаешь, и, конечно, бесплатно.