Путь настоящего художника начинается с той минуты, когда мать впервые склоняется над его колыбелью. Этот путь лежит через дом, через школу, через мясорубку общества. Он ведет к признанию или к безвестности, в зависимости от того, сумеет ли художник на каждом отдельном этапе этого пути взять верх над обстоятельствами, побуждающими его принять тот образ жизни, который общество считает приемлемым для себя, для сохранения своих устоев. А ведь порой случается, что эти устои могут сохраниться лишь ценой гибели художника.
Когда я впервые увидел Теда Харрпнгтона, он стоял на крыльце Публичной библиотеки, прячась от дождя. На нем было потрепанное пальто, полы которого набрякли от воды и хлопали по коленям; башмаки с отстающими подошвами, кое-как притянутыми веревками, промокли насквозь.
И все же настроение у него отнюдь не было подавленным. Видно было, что он рад нашему знакомству. Оно сулило что-то новое, возможно, интересное.
Он окликнул меня по имени прежде, чем Артур успел ему меня представить, и сказал:
- Артур говорит, что ты пишешь.
- Надеюсь, что буду писать, - сказал я.
- Молодец! - воскликнул он. - Ты будешь писать.
Он мне понравился. Он словно передал мне частицу своей силы, своего задора. Мы направились к лавке седельщика, и по дороге я стал расспрашивать Теда о его балладе, которая мне очень нравилась; она называлась "Римская дорога".
- А, ты про эту! - воскликнул Тед. - Она печаталась в "Бюллетене".
Он остановился под проливным дождем и стал декламировать, не обращая внимания на оглядывавшихся прохожих.
Лавка седельщика помещалась в двухэтажном домике, отделявшемся от улицы крошечным палисадником. Широкая витрина рядом с зеленой дверью, потемневшей от непогоды, оповещала прохожих, что здесь помещается "седельщик". Именно это слово было выписано полукругом в самом ее центре.
Я стоял и смотрел на седла, уздечки, шлеи, подпруги, хомуты, лежавшие на полках или развешанные в витрине. Все эти предметы казались неживыми, на лошади они выглядели бы совсем по-иному. Никогда не бывшая в употреблении упряжь блестела, пряжки новеньких ремней были аккуратно застегнуты.
Я смотрел на седла, никогда еще не поскрипывавшие под седоком, на их подкладку, не знавшую, что такое конский пот. Все эти предметы не рождали в моей душе никакого отклика; они заговорят лишь после того, как послужат человеку, когда он силой своих мускулов придаст им нужную форму, когда их кожа, пропитавшись потом, обомнется и станет мягче.
Пока же красота всех этих предметов казалась искусственной и ненужной.
В витрине, в окружении дохлых мух, стояли бутыли с разными мазями и банки с ваксой и "раствором Соломона".
На улице гудели автомобили. Не было слышно цокота копыт. Мне казалось, что я смотрю на музейные экспонаты.
Тед достал из кармана ключ и открыл дверь, и вслед за ним и Артуром я прошел через загроможденную вещами лавку к узенькой деревянной лесенке, которая круто уходила вверх, в темноту. Чуть ли не каждая ступенька была выщерблена посередине, и в образовавшееся углубление удобно входила нога.
Звук наших шагов отдавался внизу под лестницей, в затянутой паутиной пустоте, и ответное эхо заставляло меня ускорять шаг, чтобы скорей добраться туда, где были люди и свет.
Дойдя до верха, Тед приоткрыл какую-то дверь и выпустил наружу волну таившегося за ней тепла, которое сразу же окутало нас, словно взяло под защиту. Стало ясно, что там, за дверью, нас ждут покой и уют, и мы с приятным чувством переступили порог комнаты.
У пылающего камина сидели в ветхих креслах два старичка. Когда мы вошли в комнату, они повернули головы в нашу сторону, - причем один смотрел на нас опустив голову, поверх очков в стальной оправе, другой же наоборот, задрал голову кверху, чтобы лучше разглядеть нас через спадавшие с носа очки.
Они встали и, роняя газеты на засыпанный золой и углем пол, двинулись нам навстречу.
Старший из них - его звали Билл - сильно сутулился, движения у него были резкие, походка быстрая и решительная. Он производил впечатление человека, в котором не остыл еще пыл молодости.
Брат его, Джек, напротив, двигался по комнате медленно и размеренно, казалось, что, прежде чем что-либо сделать, ему надо постоять и подумать. Обменявшись со мной рукопожатием, он застыл в раздумий, смотря на огонь, и вдруг, словно его озарило, произнес:
- Да... чашку чая... Конечно же! Мы все сейчас попьем чайку.
Джеку принадлежала роль евангельской Марфы - заботы о хозяйстве и приготовлении пищи лежали на нем.
Биллу больше по душе было принимать и развлекать гостей. Здороваясь, он долго тряс мою руку, и с места в карьер принялся меня опекать:
- Ну вот... где ты хочешь сесть? Садись в это кресло. - И, прочитав в моем взгляде вопрос, добавил: - Не беспокойся, это не мое. Подойди поближе; взгляни только, из какого дерева оно сделано. Сейчас поставлю его поудобней. Теперь должно быть хорошо. Садись.
Затем, уже другим тоном он продолжал:
- Люблю, когда в камине горит хороший огонь. Одна беда - только я его разведу, приходит Джек и начинает мешать угли кочергой. Сочувствия от него не дождешься.
И он, - улыбаясь, посмотрел на брата.
Джек стоял перед газовой плиткой и держал в руке чайник с отбитой эмалью.
- Верно говоришь, - сказал он с довольным видом. - Не дождешься.
Он открыл оцинкованную дверцу шкафчика для хранения пищи и достал оттуда жестянку с бисквитами.
Шкафчик стоял у стены в той части комнаты, которая предназначалась для приготовления пищи и хранения запасов. Тут же они и ели. Между буфетом и плиткой помещался небольшой стол.
В этой части комнаты еще было какое-то подобие порядка, но чуть подальше у стен - словно бросая вызов чинно выстроившейся вокруг камина фаланге кресел, - громоздились в беспорядке скамейки, табуретки, сбруи, постромки, седла с вылезшей наружу набивкой, машины для шитья кожи, ящики с кожаными ремнями, старыми пряжками и бляхами.
На скамейке, изрезанной ножом, были разбросаны шила, катушки ниток, кривые ножи, куски воска. Под скамьей - свалены в величайшем беспорядке доски, набивка для седел, ржавые куски железа и пустые ящики.