— Этот, — сказал дежурный, ткнув пальцем в Пальмана.
— Ага, — зловеще откликнулся корпусной, и оба вышли, ничего больше не сказав.
Пальман снова испугался, что его накажут за недозволенную просьбу. Я успокаивал его, но без настоящей уверенности. Все казалось возможным в корпусе, где не разрешали прогулок, не позволяли менять белье, хоть изредка посещать баню. Но кормили — несомненно — по норме. Я жалел, что подал Пальману рискованный совет.
Прошло минут двадцать, и дверь опять распахнулась.
В камеру вошли сразу четыре человека. Впереди вышагивал корпусной, неся в протянутых руках, как некое сокровище, нашу обычную алюминиевую ложку, за ним два охранника тащили на палке ведро, полное каши, а замыкал торжественное шествие дежурный.
Ведро поставили на пол около нары Пальмана, корпусной вручил ему ложку, показал на ведро, приказал:
— Все съесть! — И поспешно отвернулся, чтобы скрыть рвущийся из него беззвучный хохот.
— Я же всего не съем! — с испугом сказал мне Пальман, когда за охранниками закрылась дверь. — Меня накажут, что напрасно просил так много.
— Ешьте сколько сумеете. За еду вволю у нас пока не наказывают даже в тюрьмах.
Пальман все же основательно потрудился над ведром — и его уже можно было нести одной рукой, а не на палке. Когда он пиршествовал, утоляя накопленный за две недели голод, волчок в двери неоднократно распахивался, а в коридоре слышался неясный шум, похожий на сдавленный хохот. Отвалившись от ведра, Пальман, не раздеваясь, рухнул на нары и уже не видел, как дежурный с охранником забрали полегчавшее ведро.
На другой день ничто в Пальмане не напоминало о терзавшем его волчьем аппетите. Я думаю, что он вскоре стал бы оставлять в миске недоеденную порцию, как все мы, если бы его раньше не увели из собачника.
В те два или три дня, что он находился в камере № 6, мы, лежа на соседних нарах, тихо, чтобы не мешать другим, часами беседовали. Он не напрасно считал, что его фамилия должна быть известна каждому культурному человеку. Ученик и друг знаменитого Андреаса Сеговия, Пальман был, вероятно, вторым после учителя гитаристом в Европе. Он называл мне города, в которых шли его концерты, — все европейские столицы значились в этом списке. В Советский Союз он тоже прибыл на гастроли — концертировал в Ленинграде и Москве, потом поехал в республику немцев Поволжья и несколько месяцев провел там среди соплеменников. При отъезде новые знакомые попросили захватить с собой несколько писем и отнести их на почту, только за рубежом. Что в них написано и кому они адресованы, он понятия не имел, но после ареста в Минске следователь сказал: их вполне хватит, чтобы надолго попасть в тюрьму; сам он не берется решать судьбу Пальмана — все же иностранный подданный, но в Москве установят и степень вины, и меру наказания.
— Как вы думаете, меня освободят? — с надеждой спрашивал меня Пальман. — Я же не знаю, что в тех письмах.
— Плохо, что вы согласились перевозить секретную литературу, это у нас не поощряется. Но и засадить вас надолго тоже непросто. Вы человек очень известный, в печати поднимут шум. Ваши родственники обратятся к правительству Австрии, вы ведь австриец, правда? Ваши родные влиятельны в своей стране?
— Родственники хорошие, — ответил он со вздохом. — Но они борются против нашего правительства. Они нацисты.
— Это осложняет дело. Но существует печать. Уверен, что австрийское правительство откликнется, когда журналисты станут возмущаться вашим арестом, и вы скоро возобновите концерты в Вене. Жалею только об одном — мне так и не удалось послушать вашу гитару. И уже никогда не удастся.
Когда Пальмана уводили, он долго сжимал мою руку, молча благодаря за сочувствие.
После его ухода в камере случилось необыкновенное происшествие, которое потом, когда я рассказывал о нем, опытные старожилы домов Чека и ГПУ относили к фантастически невероятным.
В какую-то ночь к нам вдруг втолкнули пьяного мужчину, он разлегся, не раздеваясь, на свободной наре и захрапел, распространяя густой перегар. Утром он ужаснулся, узнав, что сидит в тюрьме, стал стучать в дверь и требовать освобождения. Корпусной объяснил, что происшествие с ним изучается — возможно, сегодня же освободят; пока сиди и не рыпайся! Немного успокоившись, мужчина вернулся на нары и рассказал, что случилось с ним этой ночью.
Их было шестеро парней, рабочих автомобильного ЗИСа — завода имени Сталина, вероятно самого крупного предприятия Москвы. Собравшись после смены, они отметили завершение дня пивком. Пивнушку закрыли много раньше, чем они могли стерпеть: требовалась срочная добавка. Все шестеро зашагали по ночной Москве в поисках выпивки. Забрели на площадь Дзержинского, увидели здание ГПУ и решили, что здесь уж точно свободно пьют. Стали стучать, двери открылись, им объяснили, что ломятся не туда, куда требуется. Они снова заколотили — и достучались до того, что вышли люди и повели их в собачник. На шесть человек имелось шесть камер, и в каждой — свободные нары.