Некоторое время он лежал, запрещая свои мысли, не вглядываясь в образы, возникающие на стене, — молчаливо, без слез, плакал. Потом, отдохнув, снова думал, терзая себя трудными размышлениями. Итак, Ларионов разоблачает своего учителя. Взяли бы Ларионова, а не тебя — и ты бы тратил часы и истощал мозговые извилины, отыскивая, чем бы опорочить ученика. Жестокое, несправедливое время, что ж тут поделаешь! Замахнулись на врагов, а рубят друзей — так оно удивительно повернулось. «Падающего толкни»! — возвестил Ницше для старого общества, ныне изреченьице малость трансформировалось: «От заподозренного отмежуйся, обвиненного — осуди, осужденного — прокляни!» Действенная философия — кому она только нужна, в чью пользу действует?
Я буду думать о Ларионове. Ларионов громогласно осуждает меня на собраниях и продолжает потихоньку мое дело. Нельзя потихоньку, поймите же — сегодня нельзя! Они же готовятся, огромный, талантливый народ, тысячи блестящих умов — все поставлено у них на службу злу, зло нарастает, скоро оно разразится над миром, куда же, куда вы смотрите! Нет, Ларионов не может не потихоньку, ему не дадут размахнуться и рисковать. Шажком, шажком, валиком. Он побоится по-другому, твой пример всем наука. Скажи еще спасибо, что Ларионов остался на воле и способен вот так крохотульничать — вперевалочку, раскорячечкой, ковылянием… Боже мой — кому, кому это надо?
Все эти мысли и образы закономерно приводили еще к одному воспоминанию, оно оттесняло в сторону остальное, нераздельно проступало сквозь мысли и формулы. Мартынова принимают в знаменитом зале знаменитого здания, все здесь знаменито: колонны, картины, гости и хозяева. Каждый шаг и взгляд, каждая встреча и слово становятся материалом для будущих мемуаров, приглашенные сюда держатся важно, значительно: творят историческое событие. А потом, впереди других, выходит Он, все поворачиваются к Нему, гремят аплодисменты, горят глаза — Он, Он, единственный, любимый, величайший из великих!
За что его любят? Почему называют великим? Как обрядили в единственные? Все правильно, все закономерно. Его любят, ибо он творит счастье народа, думает лишь о нем, работает лишь для него — для меня, моего соседа, для нас всех! Как же Его не любить? И Он велик, ибо могуществен и благороден, принципиален и высок! И, конечно, единствен, не было еще в истории такого народного вождя, такого близкого нам всем. Так мне казалось тогда, сегодня я уже не знаю, так ли это. Я буду думать, буду разбираться, черкать мысли, как формулы, отбрасывать одни, находить другие — анализировать историю, как математическое вычисление. Может, в ее ход вкралась ошибка, в вычислениях ошибки — зауряднейшие явления, а жизнь народа куда сложнее и путанее самого длинного расчета!
Он разговаривает со многими, с тобой даже больше, чем с другими: твое бюро выпустило новую машину, тогда это была хорошая конструкция — как она устарела за эти несколько лет! «Творите для народа», — говорит Он. Ты жадно слушаешь, запоминаешь каждое слово как молитву, ты будешь потом молиться этими словами — вот как ты слушаешь Его, и все так Его слушают. «Творите и дерзайте, ни у кого еще не было таких возможностей для творчества, народ отказывается порой от необходимого для себя, было бы у вас все нужное — оправдайте же доверие народа!» И Он пожимает тебе руку, поздравляет и благодарит, а через полгода внезапно приказывает посадить сюда, отрывает от работы, такой необходимой в нынешний грозный час, — разве не сказал тебе следователь, что взят ты по Его прямому предписанию? Он не отвечает на твои заявления и просьбы, Ему не нужна твоя работа. Он требует от тебя лишь поклепа на самого себя — дикого, бессмысленного, противоестественного вранья. Почему? Нет, снова и снова я буду кричать — кому это нужно? Меня точит страшная мысль, я не могу от нее отделаться, я боюсь, что тайная мысль станет открытым словом, должно же это наконец произойти! Может, кто-то скажет Ему за меня: Ты говорил о доверии народа, в Тебя бесконечно верили — оправдал ли Ты сам доверие? Достоин ли Ты моей веры в Тебя? Ты, глухой к моему крику, враждебный разуму, ненавистник собственной пользы! Или Ты, оболгавший меня, поверил в свою ложь?
— Нет, дело не в шпионаже, — шептал себе Мартынов, содрогаясь от понимания. — Глупость это — шпионаж! И сам Он еще яснее тебя понимает: глупость!
Нет, полно — глупость ли? Может, правильнее — изуверство? Да, конечно, тебя арестовали не за шпионаж, в липу эту никто не верил и не поверит. Но в чем же, в чем же тогда причина? Вот она, эта причина — ты был другом тех, кого сейчас объявили врагами народа, другом личных его врагов… Тухачевский, Блюхер, Уншлихт, Егоров, другие, еще позначительнее этих, — разве ты не гордился дружбой с ними, разве они не гордились дружбой с тобой? И разве ты поверил, мог поверить в их преступленья? Нет, ты не верил, и Он знал, что ты не веришь — Он это, конечно, знал!