Тебе мало одной причины — получай другую: ты привык мыслить и разбираться во всем самостоятельно, сегодня нужны не мыслители, а исполнители, одна голова работает — и хватит, не нужно других голов, так постановила эта единственная голова… Как ты держал себя: за границей — с иностранцами, у нас — со своими? Тайн не раскрывал, секретов не продавал — вздор это, — но что думал, то и говорил, не талдычил молитвенно заученные формулировки, слова подсказывала душа, а не предписание… Вот оно, второе твое преступление, — независимость… А поскольку за ум и самостоятельность, за дружбу с ныне проклятыми преступниками, за тайное неверие в их преступность — за все это наказывать невозможно, вот и придумали пошлейшее дело о шпионаже, тут зарыта собака!
Боже мой, Боже мой, в шпионаже я оправдаюсь, чепуху эту легко опрокинуть. Но как оправдаться в том, что дружил с преданными проклятию, уничтоженными… Ведь это было! И что гордился дружбой с ними — да и сейчас, тайно мыслью, скрытно от всех, горжусь — разве можно в этом оправдаться? И что умен и талантлив, что ищу причин, а не тупо ору осанну по приказанию — не может, не может этому быть оправданий! Высмеивай придуманную про тебя натпинкертновщину, яростно отрицай ее, докажи неопровержимо, что пошлость она и несусветный вздор — им все равно, они придумают что-нибудь иное, еще нелепей, лишь бы запрятать тебя в тюремном мешке лет так на десяток. Ты должен понять, ты должен наконец понять — нет тебе выхода, нет оправданий!
— Нет мне оправданий! — шептал Мартынов. — Нет мне выхода!
У него пересыхало горло, пылала голова. Нестерпимые мысли жгли, иссушая, от них не было защиты. Он поднимался и осматривался, он боялся, что подглядят, поймут, о чем он думает. Камера храпела и стонала во сне, отравляла зловонием воздух — никто не подкрадывался, не прислушивался к молчаливым его воплям. Он снова ложился на нары, снова на стене появлялось то же лицо, икона века — усатое, черствое лицо человека, провозглашенного самым человечным из людей.
— Эх, ты! — горько шептал Мартынов. — Эх, ты!
Петрикова вызвали на первый допрос. Он пропадал часа три и вернулся пришибленный. Ему предъявили обвинение во вредительстве и пригрозили избить как сидорову козу, если не сознается. Следователь топал ногами, грозил кулаком чуть поменьше футбольного мяча. «Будем с тобой чикаться! — орал. — Взболтаем внутренности, враз расколешься, гад, как подкапывался под советскую власть!». Петриков попросил день отдыха — подумать. Думать ему разрешили.
— Думай не думай, будет по-ихнему, — заметил Тверсков-Камень. — Эти своего добьются всегда.
— Что же мне делать? — пожаловался Петриков Сахновскому. — Ума не приложу — как теперь быть?
Сахновский для каждого случая имел точный план действий. Он не любил раздумывать над пустяками. Его темное лицо перекосилось в язвительной ухмылке, глаза прищурились.
— А зачем вам ум на допросы? По-моему, просто: вредили — пишите «вредил», нет — «нет».
— Да — «нет»! — сказал Петриков. — Они же лупить будут.
— Это у них не заржавеет, — согласился Сахновский. — Если увидят, что лупка действует, непременно пойдут лупить. И кулаков не пожалеют.
— А признаться — так в чем? — размышлял вслух Петриков. — Черт его знает, как вредят, даже не представляю. Об одном до сих пор приходилось — как лучше… А тут надо как хуже… Так ведь?
Сахновский ухмылялся еще злее.
— Правильно, чем хуже, тем лучше. Да неужто ничего плохого в вашей работе не было? Вроде так не бывает.
— Ну, как же, чтоб без плохого! Но тут же не слабая, скажем, работа, а что-то особое требуется — из ряда вон… — Петриков подумал. — Разве вот это — пожар у нас был на складе. Сторож заснул на мешке с паклей, а папиросу не потушил, три года ему навернули тогда, а мне — указали с занесением… Может, взять это дело полняком на себя?
— Пожар, по их толкованию, это диверсия, а не вредительство. Хитрая она штучка — кодекс… В любую сторону поворачивают… А велик ущерб?
— Пустяки — десяток порожних ящиков да три мешка с паклей. Мой заместитель Иванькин, он тогда дежурил по заводу, их голыми руками выбрасывал, огонь затаптывал.
— Молодец парень!
— Орел! Из моих выдвиженцев. Молодой, растущий товарищ, на вид тихоня, а характерец — кремень. Не пьет, вечерами над книжками — далеко пойдет! Горжусь, что открыл такого.