Мартынов пожал плечами.
— А ничего не собираюсь. Освободят — пойду на волю. Осудят — сами отправят по этапу. За меня думают другие…
— А если не освободят и не осудят? Вы уже год в следственной. Еще год надумали валяться на нарах?
— А куда мне деться? Валяют — значит, валяться… Как по-вашему, сколько единиц зловония будет к утру?
Он закрыл глаза. Форточку разрешали отворять только во время оправок. В камере вечерняя оправка сегодня была до сумерек. Когда это происходило поздно, спать еще было возможно. Эта ночь будет тяжелой, сейчас, задолго до отбоя, лампочка словно подернулась туманом. Под утро рубаха станет мокрой от пота, по стене побегут струйки сконденсировавшихся испарений. Даже мордобой следователей был не так непереносим, как эта вечная духота.
Сахновский, наклонившись к Мартынову, зло проговорил:
— Кого вы собираетесь удивлять стойкостью? Неужели не понимаете, что пора со всем этим кончать?
Мартынов, пораженный, повернулся к Сахновскому. Таким тоном тот еще не осмеливался с ним разговаривать.
Мартынов надменно спросил:
— Вы, кажется, сомневаетесь в моем мужестве? Будьте спокойны, я вынес немало — еще вынесу. Ни кулаками, ни палками меня не сломить, в этом можете быть уверены!
— Да! — закричал Сахновский сердитым шепотом. — Да, конечно! Ни минуты не сомневаюсь: все вынесете! А кому нужна ваша твердость? В великомученики собрались? Так святцы набиты сверх всякого, не впихнуться… И не по времени — наша эпоха не уважает святых!
Мартынов долгую минуту всматривался в сверкавшие глаза Сахновского. Если кого и можно было обряжать в новые подвижники, так этого странного человека с худым, змеино гибким телом, огромными, как лопаты, ладонями, изможденным, неистовым лицом — хоть сразу пиши с него страстотерпца…
— Чего вы хотите от меня, Иван Юрьевич?
— Катайте немедленно заявление следователю, что во всем сознаетесь. Валите на себя все, что он навалит. Поймите: больше нельзя вам в камере!
— Я понимаю вас, — сдержанно ответил Мартынов. — Благодарю за заботу о моем здоровье. Мне лично больше улыбается быть честным, чем здоровым.
— Нет, — воскликнул Сахновский яростно и тихо. — Ни черта вы не понимаете, Алексей Федорович, ну — ни крошки! Не вам это нужно, а мне, всем нам — теперь понятно?
— Теперь все совсем запуталось, — признался Мартынов. Он попробовал пошутить, хотя разговор оборачивался слишком серьезно: — И вообще — в вас так переплетено добро и зло, Бог так перемешан с чертом, что иногда не знаю, что скрывается за вашими словами. Вы советуете мне клеветать на себя, вы, Иван Юрьевич Сахновский? А разве сами вы не устояли? Разве не прошли в отказчиках? Разве не отвергли ложь?
— Я! Сравнили тоже — я и вы! Нет, поймите меня правильно! Что я? Кому я нужен? Кому станет хуже, буду я или не буду? Так хоть умру, зная, что честен, — вот мой план. А вам он не годится, вы не имеете права думать лишь о себе, о своем маленьком человеческом благе — такова ваша судьба. Алексей же Федорыч, мне на вас — ну, как на человека: две руки, две ноги, одна голова — ну просто начхать. Не сердитесь — я от души! Да ведь голова у вас не одна, а единственная! И это страшное несчастье для всех нас, что такая голова валяется на вонючей тюремной подушке. Если те скоты, что выбивают у вас ложь, не понимают, так я понимаю, сами вы должны понимать. Не имеете вы права оставаться в тюрьме, вы должны работать.
— Должен, конечно, да вот беда — не дают…
— Бросьте, дадут — пожелайте только! Конечно, не директором института, а заключенным в особом конструкторском бюро, но работать будете. А сейчас это самое главное — чтоб вы работали! Да, понимаю, поклеп на себя, несусветное вранье — неслыханно, несправедливо, тяжело, да ведь все это — ваше личное несчастье, а что необыкновенные ваши мозговые извилины непоправимо заваливает тюремное дерьмо — это же беда всего нашего народа!
— По-вашему, то, что честных советских людей объявили врагами советского строя, — это лишь их маленькое несчастье, не трагедия всего нашего народа?
— Ах, да не придирайтесь к словам! Вы же отлично знаете, что я хочу сказать. Короче, вам надо принести эту жертву подлецам, раз уж попали в их лапы, — возвести на себя поклеп и делом, работой доказать, что в поклепе этом нет ни атома правды. Одно вам скажу, Алексей Федорыч, и от души — все думаю, дни и ночи над этим думаю: если арестовавшие вас забыли о пользе для страны, лишь престиж да власть на уме, так мы и в камере не должны об этом помнить. Не смеем забыть, ибо грош нам цена, если мы забудем о деле всей нашей жизни!