На Секирной горе в скиту Савватия Соловецкого
Мы изнемогали. Свежий воздух переставал радовать, дыхание моря и леса заглушалось едким потом наших обессиленных тел. Многие, добредя до площадки будущего аэродрома, сразу валились на песок — только брань майора Владимирова и угроза монастырского карцера заставляли подниматься на ноги. Некоторых на обратном пути в соловецкий кремль тащили соседи по ряду: без помощи люди не могли передвигаться. Как-то вечером старый большевик Ян Витос присел ко мне на нары и пожаловался:
— Знаете, Сережа, раньше было изречение: отдать Богу душу. И вот мне кажется, я душу кому-то отдал, возможно, правда, не Богу, а дьяволу. Дьявол сегодня пересилил Бога. И, уже лишенный души, я еще ползаю по земле — не знаю, не понимаю, не чувствую, кто я, куда иду, почему стою, зачем стараюсь ковырять лопатой песок… Я еще живой, но уже умер, такое странное состояние, когда без души…
Я не знал, что отвечать на горестное признание Яна Витоса. Ему недавно перевалило за пятьдесят, он казался мне стариком. И хоть сам я был измучен до того, что после работы даже говорить громко не мог, только шептал, я страдал за Витоса: он был вдвое старше меня, наверное, ему доставалось больше моего.
А мой новый сосед с другой стороны нар, с виду мужиковатый Рощин, до революции учитель латыни в гимназии, совмещавший эту профессию с подпольной революционной работой, утешил Яна Витоса таким мрачным утешением, что оно было хуже приговора:
— Не дрейфь, Ян! Помни: нет такого положения, чтобы хуже его не было. Наверх высоко не взобраться, наверху пустота, вакуум, в общем — ничто. А бездна безгранична. Мы все сегодня доплелись до камеры. Не уверен, что завтра удастся. Зачем же страдать сегодня, если завтра будет хуже? Я поберегу огорчение на завтра. Из тебя не душа ушла, а дух ослабел, Ян. Чтобы поднять твой поникший дух, прочту тебе и Сергею одну из эклог Вергилия, очень толковая вещица — действует лучше лекарства.
И, откинув голову на вонючую соломенную подушку, Рощин стал звучно скандировать древнего поэта, то возвышая, то утишая голос. И хотя я не понимал ни слова, чтение было так выразительно, что я придумывал себе яркие картины встреч и разлук, страстей и печалей, признаний в любви и проклятий — Рощин в нескольких предварительных фразах предупредил нас, о чем трактует эклога.
Витос знал латынь еще меньше моего, он пришел в революцию крестьянским парнем, служил в отрядах Чека, дослужился до сотрудника самого Дзержинского, но, исправно искореняя контрреволюцию, не нашел времени хотя бы на нынешнее среднее образование, не говоря уже о классическом. Зато он говорил интеллигентней латиниста Рощина, тот, озорник и любитель хлесткого словечка, матерился столь изощренно, что меня подмывало записать и запомнить удивительные выражения, только ни карандаша, ни бумаги не было, а голова не вмещала всего, на что горазд был бывший учитель гимназии, подпольщик-большевик, ныне террорист и шпион, за тысячу иен по случаю продавший Сибирь японцам, а Россию с Украиной за пару сотен марок — немцам: что-то вроде этих цифр Рощин хладнокровно называл, когда спрашивали о его преступлениях.
Страстные буколики Вергилия и на меня, и на Витоса, хоть мы не понимали в них ни слова, произвели то самое действие, какое пообещал Рощин, — мы успокоились.
— Ты ученый, — с уважением сказал Витос. — Верно, что ты самому Бухарину ставил плохую оценку по латинскому?
Рощин засмеялся. Нет, оценок не было, Бухарин у него не учился. Но как-то они сидели в президиуме одного собрания, Николай Иванович написал реплику по-латыни в ответ на чье-то выступление и переслал ее Рощину. Реплика была остроумная, но две ошибки пришлось подчеркнуть, Бухарин потом сокрушенно качал головой.
— Значит, завтра может быть хуже? — спросил я. — Что будет хуже?
Рощин сказал, что нас куда-то отправляют, ждут пароходов из Архангельска, так ему объяснили знакомые из Соловецкого лагеря. Лагерь в стороне от тюрьмы, но лагерные работают и в тюрьме на подсобках, он уже встречался со многими. Соловки очищаются от заключенных, здесь планируют военное поселение. Администрация, пока нас не увезли, торопится закончить аэродром, но строительство еле идет. Среди лагерников ходит слух: Скачков, комендант тюрьмы и лагеря, сказал, что виной — тайный саботаж части заключенных, их надо выискать и наказать.
— А как наказать? — допытывался я. — И разве не ясно, что мы после трех лет тюрьмы вконец обессилели?