Новый торжествующий крик попугайчика в полете — и тотчас звук захлопнувшейся дверцы клетки: никто не смеет столь бесцеремонно нарушать сегодняшнюю скорбную тишину, даже самое близкое для Шарлотты живое существо, ее любимая Лоттынька За что, собственно, если не считать гибели Гинека, мстит мне Шарлотта? За то, что за последние годы она невероятно быстро постарела и от прежней ее привлекательности не осталось и следа? За то, что я ускользаю от нее в мир своих интересов, к которым она не причастна? Ее болезненная нервозность все больше и больше походит на душевное расстройство; если б каждая женщина в свои критические годы с таким эгоизмом переносила свою депрессию на окружающих… Какая ошибка — иметь жену намного старше себя…
Крчма попытался продолжить работу, но не смог сосредоточиться, найти мысль, которая логически увязывалась бы с последним абзацем.
Вошла Шарлотта с пыльной тряпкой в руке. Крчма тихонько вздохнул: почти всегда, когда он принимается за работу, Шарлотта находит способ продемонстрировать свою чрезмерную занятость, прямо перегруженность домашними делами.
Она вытерла деревянный футляр виолончели, стоящий в углу, хотя никакой пыли на нем не было.
— Отодвинь-ка свой хлам… — Она начала смахивать пыль с настольной лампы, с вещей на его столе. Хлам… Правда, надо отдать ей должное: к стопке школьных сочинений, над которыми иной раз я тружусь, как галерный раб, Шарлотта питает уважение: это неотъемлемая часть моей профессиональной работы; а все прочее — хлам.
Он молча подчинился.
— Голова уже не так болит?
— Порошок совсем не подействовал, — сказала она с миной торжествующего мученичества и страдальчески поджала губы.
Он знал, что это не так: когда у Шарлотты по-настоящему разыгрывается мигрень, она лежит пластом в полумраке со спущенными шторами и не может думать даже о самой легкой домашней работе.
Пыль стерта. Как бы поточнее выразить тот процесс в развитии воззрений Ромена Роллана, когда от надклассового гуманизма в понимании революции он подошел к постижению подлинных исторических и социальных причин ее?
Энергично щелкнула ручка двери, вошла Шарлотта с лейкой и направилась прямо к его столу. Он немного отодвинулся вместе со стулом, чтобы она могла у него за спиной полить большой фикус — свою гордость; цветок дорос до потолка, и там, изогнувшись, обрамил высокое окно их виллы в стиле модерн. Потом она занялась цветами на жардиньерке у противоположной стены. Крчма с тревогой заметил, как у нее вдруг бессильно опустилась рука с пустой лейкой.
— Знать бы, где Гинек лежит… — заговорила она знакомым тоном, предвещавшим слезы.
И хотя двери в ее комнату были закрыты, Крчма почти физически ощутил церковный запах горящих свечей.
— Для нас Гинек лежит на Ольшанском кладбище. — Он постарался сказать это примирительным тоном.
— Но где он покоится на самом деле? — всхлипнула Шарлотта. — Так ужасно представить — ночная пустыня… сбегаются гиены, и вот только груды костей, выбеленных раскаленным солнцем… Немцы, конечно, не хоронили павших с неприятельской стороны! — Она уже почти кричала. — Мы могли бы теперь все вместе счастливо жить, если б не твоя чрезмерная…
— Довольно, Лотта, — перебил он ее. — Ты прекрасно знаешь: он сам решил идти, и я не имел права его удерживать. Никто не имеет права запрещать другому сражаться за родину.
— Будь она проклята, твоя любовь к родине! — Шарлотта уже не владела собой, стала жестокой. — Будь это твой собственный сын, ты бы ему никогда не позволил идти, понимаешь, никогда!
— Перестань, ты не права. И дай мне работать, Лотта, пойми, для работы нужен покой…
Конечно, она не хотела так хлопнуть дверью — просто дверь вырвалась из рук.
— Годовщина смерти Гинека, а ему надо ра-бо-тать… — уже за дверью сорвался в истеричном плаче ее голос, она обращалась к попугаю. — Как будто сегодня обычный день…
Крчма посидел, уткнув лицо в ладони, в горле запершило, как от едкого запаха горящих свечей. Опять я был так категоричен: заявить человеку, что он ошибается, а прав я, — самое худшее, что можно сделать. Никто ведь не ошибается нарочно, так лее, как никто не хочет, чтобы у него помутился рассудок; просто люди считают свои ошибки непоколебимой истиной.