Выбрать главу

— Вы как будто на ее стороне, пан профессор. А еще педагогом называетесь! Ведь у Ивонны дома было все, чего ни пожелаешь! — Пани Анежка с досадой отодвинула чашку с чаем. — А что следует и чего не следует делать, удовлетворяя свое любопытство, этому ее должна была научить школа! Целых восемь лет вы были для детей, что называется, наставником жизни! Если бы и школа выполнила свой долг, не было бы у нас теперь такого горького опыта. Но я, наверное, переоцениваю влияние школы: похоже, все из вашего класса — одного поля ягода!

Наконец-то перчатка брошена. Этих людей мне сегодня сами небеса послали! Крчма воинственно взбил усы.

— Кого вы имеете в виду?

— Да, к примеру, соученика Ивонны, у которого вы тоже были классным руководителем, — Камилла Герольда…

— А что с ним?

Пан налоговый инспектор, угрюмо покачал головой, словно этот разговор ему крайне неприятен, но остановить жену было уже невозможно.

— Коль уж вы завели о нем речь, — (Крчма удивленно поднял брови), — хорош же он оказался, этот молодой пан Герольд! Я вам все расскажу, хотя все это очень тягостно: влюблен был в нашу Ивонну по уши, поехал в Пльзень, чтобы привезти ее домой, искал и у моей золовки. А поскольку оба они не вернулись, я поехала туда сама, но тоже зря: об Ивонне ни слуху ни духу. А когда я отправилась домой, то из-за всех этих передряг опоздала на поезд, следующего ждать надо было четыре часа, я решила вернуться к золовке — и что же? Пан Герольд чуть ли не в ее… даже застелить не успели! С разведенной женщиной, на восемь лет старше! Мы немедленно прервали все отношения с золовкой, надеюсь, в этом вы не сомневаетесь…

Она посмотрела на Крчму — и изумилась:

— Вас это позабавило, пан профессор?

Крчма, пересилив себя, снова принял серьезное выражение лица.

— Я учитель, пани Мандёускова, больше того — педагог, поэтому поймите неизбежную профессиональную деформацию в том, что я сейчас скажу: вероятно, можно с грехом пополам обучить молодого человека математике или латинскому языку, но даже самый лучший педагог не научит райскую птицу стать дятлом, то есть лесным доктором… Как жить — этому каждый должен научиться сам. Видите ли, учение — активный процесс, и тут лучший учитель — собственные ошибки. Это, как правило, относится и к родителям, только они-то свои ошибки предпочитают называть горьким опытом…

Ему уже стало немного жаль их: чего это я с ними так круто? Сомнительное удовлетворение агрессивности: не мщу ли я им, в конце концов, за то, что Шарлотта — единственный человек, которого я боюсь?

Пани Мандёускова отодвинула от себя и тарелку с печеньем.

— Вы, верно, никогда в жизни не ошибались, не так ли? — Ее желтоватое лицо вытянулось, острый нос вздернулся от обиды. Супруг тщетно пытался удержать ее вялым жестом. — Какую же непоправимую ошибку совершила наша Ивонна? То, что сопровождала этих офицеров по местам, ими же освобожденным? В Западной Чехии они ради нас рисковали жизнью в борьбе с нацистами, вы это хорошо знаете, пан профессор! — От возмущения у нее даже высохли глаза.

Крчма глубоко вздохнул; его лицо, скрытое за очками, вдруг просияло:

— Поймите меня, уважаемые родители: я не то чтобы одобрял поступок Ивонны, но с самого начала был уверен, что мы поймем друг друга, как и полагается разумным людям. Потому что смысл нашего разговора — в том, чтобы осознать: пускай мы даже из-за чего-то и несчастны, зато сердцем мы можем все понять, сердце должно быть снисходительным и открытым, а не сморщенным, как мороженое яблоко. Спасибо вам за визит, милые друзья…

Тайцнер взглянул на часы.

— Вообще-то мне уже пора. Но, пожалуй, четверть-то часика наш славный съезд обойдется и без меня…

„Пан Герольд“ — он сидел напротив Тайцнера — кивнул официантке Тоничке; упрек в его неторопливом взгляде весьма похвален: раз посетитель все допил, значит, она обязана повторить! Камилл проглотил какое-то слово, даже кадык заходил: похоже, он на что-то решился.

— А как там все проходит?..

— Как на первом съезде после войны. — Интересно, почему человек не всегда слышит, как раскатывается картавое „р“ в его собственной гортани? — Торжественные выступления, лозунги да прекрасные намерения. Если бы мы так же хорошо писали, как красиво говорим, всех Стейнбеков и Шолоховых давно бы за пояс заткнули…

Кажется, это не совсем то, что хотел бы услышать Камилл: он гонял пальцами крошки по столику, на его продолговатом лице — выражение скрытого разочарования. Его меланхолия выглядит элегантной позой, но она хоть наполовину, да искренна.

По плитам двора, куда выходило единственное матовое оконце винного погребка, вдруг забарабанил дождь. Ясно, у него что-то на сердце, только он стесняется.