Видящий, поэт должен указать на него и сделать зримым, ясным и отчетливым, словно под микроскопом, и тогда люди тоже его увидят, а впоследствии, странствуя по жизни, будут и сами замечать его, и радоваться, прозрев, ибо жизнь явно станет богаче — богаче красотою.
Стоячая домашняя жизнь по-своему красочно-разнообразна, ну а что ж тогда говорить о жизни (путешественника! Даже где ее называют тривиальною, и там развертываются картина за картиною, до бесконечности, пусть все это и в малых, очень малых размерах, за отсутствием тех великих моментов, кои именуют событиями, ландшафтами, историческими монументами, короче, цветами в гирлянде путешествия; но сама-то гирлянда налицо — и из нее, листвяно-зеленой, хотим мы кое-что взять, и поделиться этими перетекающими друг в друга картинками, которые появляются и исчезают, и каждая — поэтична, каждая — живописна, однако же не настолько, чтобы ее отдельно поставили для обозрения на мольберт.
Мы опишем всего час нашего путешествия, один из тех часов, когда — что также не мешает упомянуть — ничего собственно не произошло; ничего примечательного, о чем бы стоило рассказать, мы не видели, мы… просто ехали через лес проселочною дорогою.
Нечего рассказывать — и вместе так много.
Близ дороги была высокая горка, обросшая можжевеловыми кустами; в свежем состоянии они похожи на кипарисы, но тут они все были засохшие и цветом точь-в-точь как волосы Мефистофеля; внизу копошилось множество свиней, тощих и жирных, маленьких и больших; наверху стоял свинопас, оборванный и босой, но с книгой в руках, он до того углубился в чтение, что даже не поднял головы, когда мы ехали мимо; может статься, будущий ученый, служитель грядущего.
Мы проезжали мимо крестьянского двора, и как раз когда мы поравнялись с распахнутыми воротами, в которые был виден главной дом с дерновою крышей, а на ней мужчина, что лежа расчищал ее, маленькое деревце, должно быть, несколько лет росшее на крыше, было подрублено; мы только и успели увидеть, как блеснул на солнце топор и зеленое деревце упало.
В лесу вся земля поросла ландышами, которые цвели и благоухали, едва не до одури. Между несколькими высокими соснами резко лились солнечные лучи, прямо на раскинутую пауком гигантскую сеть, все нити которой, и продольные, и поперечные, расположенные с математической точностью, блестели будто тончайшие призмы; посреди своего зыбкого замка восседал, жирный и противный, сам паук. Ни дать ни взять лесная ведьма, если бы мы надумали вставить это в сказку.
Мы подъехали к трактиру; что внутри, что снаружи там царил беспорядок, все не на своем месте. В горнице мухи так удобрили беленые стены, что те могли бы сойти за крашеные; мебели были увечные и покрыты таким толстым слоем пыли, что не надобно и чехлов. Дорога перед трактиром была сплошною навозною кучей, а по ней бегала хозяйская дочь, молодая и статная, белая и румяная, и босиком, зато с большими золотыми серьгами в ушах; золото сияло на солнце, оттеняя цветущий румянец щек; льняные волосы рассыпались у нее по плечам. Знай она, до чего она хороша, то непременно бы вымылась!
Мы пошли по дороге, там стоял дом, выбеленный и приветливый, полная противоположность трактиру. Дверь была открыта; внутри сидела молодая мать и плакала над своим мертвым ребенком; рядом стоял совсем маленький мальчик, малыш поднял на мать умные, вопрошающие глаза, потом раскрыл ладошки, в которых прятал пойманную им маленькую бабочку[186]; и бабочка порхнула над мертвым тельцем; мать на нее посмотрела и улыбнулась, она наверное уловила поэзию случайности.
И были запряжены лошади, и покатила, увозя нас, повозка, и одна за другою развертывались картины, в лесу, на дороге, а заодно и в воображении, картины, коим несть числа!
Глава XXVIII. У пропасти
Ты знаком с Дурнотою? Молись, чтобы она не напала на тебя, эта могущественная Лорелея[187] высот, злая колдунья из страны сильфид[188]!
Она подхватывает свою жертву и, кружа, утягивает ее в пропасть. Она сидит на узкой горной тропинке, над крутым обрывом, где нет ни дерева, ни лозы, где путник должен жаться к горной стене и спокойно смотреть вперед. Она стоит на шпиле церкви и кивает кровельщику; сидящему в своей зыбкой люльке; она прокрадывается в ярко освещенную залу, к взволнованному, одиноко стоящему посреди блестящего, навощенного паркета гостю, и пол ускользает у него из-под ног, и раздаются стены. Палец ее касается одного-единственного волоса на голове нашей, и воздух словно бы отодвинулся в сторону, и мы оказались в безвоздушном пространстве. Такой мы ее знаем.
Последний раз мы повстречались с нею у огромной пропасти в Даннеморе[189], куда мы приехали по широкой, ровной, великолепной дороге, тянувшейся через свежий лес. Она сидела на самом краю горной стены. Тонкими, как шило, ногами она упиралась в бадью, подвешенную на железных цепях к грузным балкам высоченного моста возле пропасти. Путешественник занес над провалом ногу, поставил ее в бадью, где его принял под руку и поддержал один из рабочих, и загремели цепи, заворочались вороты, бадья начала медленно и плавно опускаться, он же чувствовал скорое движение, чувствовал всеми своими фибрами. Она обдавала ему затылок и спину своим ледяным дыханьем, да и сам воздух становился все холоднее, отвесная скала словно бы вырастала над его головою, уходя все выше и выше. Бадья качнулась, он почувствовал, что проваливается, как во сне, узнал этот толчок в сердце… однако движение продолжалось… обратно вверх или вниз? По ощущению этого было не различить. Бадья коснулась земли, а вернее, снега, грязного и истоптанного, вечного снега, до которого не достигает ни единый солнечный луч, который не растопить стоящей наверху летней жаре. Из темного зева пещеры послышался грохот, наружу повалил густой пар. Путешественник вступил в одну из черных пещер, казалось, своды над ним трещали, — и горел огонь, гремели взрывы, сверху сочилась влага, раздавались удары молота, — и вот он снова залез в бадью, и та начала подыматься. Он сидел, закрывши глаза, но Дурнота дышала ему на голову и на грудь; мысленным взором измерил он разверстую пропасть, — жуть да и только!
— Жуть! — подвердил бравый, почтенной наружности незнакомец, которого мы встретили у большой даннеморской пропасти. Он был из Сконе, то есть с той же самой улицы, что и зеландец, если называть улицей наш пролив.
— Хоть бы я уже побывал там внизу! — сказал он, показывая на пропасть. — На самом низу — и снова поднялся наверх! Приятного тут' ничего нету!
— Ну тогда не спускайтесь! — сказал я. — Зачем вам это?
— Раз уж я здесь, значит, надо! — ответил он. — Вот чем плохи путешествия — полагается видеть все; иначе нельзя! Ведь это же стыд, если вернешься домой, не повидав всего, о чем тебя станут расспрашивать!
— Не хочется вам, и не надо! Осматривайте в путешествии то, что доставляет вам удовольствие!.. Если вы сейчас шагнете два шага вперед и вам действительно станет дурно, то вы уже прочувствовали спуск. Я придержу вас — и опишу вам все остальное!
Что я и сделал, и на лбу у него выступил пот.
— Все верно! — сказал он. — Я это явственно чувствую!
Я описал грязно-серый слой снега, который не способно растопить солнечное тепло, царящий внизу холод, и пещеры, и огонь, и рабочих и т. д. и т. п.
— Да, вот как надо об этом рассказывать! — отозвался он. — Вы-то можете, потому что вы это видели!
— Не больше, чем вы! — сказал я. — Я приблизился к пропасти, увидел ее глубину, снег на дне, дым, который валил из пещер, но когда дошло до того, чтоб шагнуть в бадью, — увольте! Дурнота пощекотала меня своей длинной, как шило, ногой, и я остался на месте. Я прочувствовал спуск позвоночником и подошвами, не хуже другого. Спуск — самое пикантное. В Гарце я побывал в недрах Раммельсберга[190], под Халляйном[191] прокатился в глубь горы, с вершины до солеварни, бродил по катакомбам Рима и Матьты. Что видишь в глубоких проходах? Мрак! Что чувствуешь? Холод и тяжесть, тоску по свету и воздуху! — это самое лучшее, и все это у нас сейчас есть!
187