«Но в поэзии все самое великое и замечательное уже найдено и исчерпано! — скажет чахнущий поэт. — Счастлив всяк, кто родился в прежние времена! Тогда еще можно было открыть много земель, богатые золотые россыпи поэзии сверкали, как руда, прямо на поверхности!»
Не говори так! Счастлив и ты, поэт, родившийся в наше время! Ты наследуешь все замечательные сокровища, которые оставили миру твои предшественники, ты учишься у них, что вечно лишь истинное, истинное в природе и человеке.
Наше время — время открытий, и у поэзии тоже есть своя новая Калифорния.
«Где же она?» — спросишь ты.
Берег ее так близок, тебе и в голову не придет, что там-то и находится новый свет. Подобно отважному Леандру[196], плыви со мною через пролив, черные буквы на белой бумаге тебя подхватят, каждая точка — прибой волны.
То было в библиотечной зале… ибо народ стоял вокруг полок со множеством книг, старых и новых; рукописи лежали грудами, там были географические карты и глобусы… за маленькими столиками сидели прилежные люди, делали выписки и записи, и работа эта была нелегкой, и вдруг… все разом переменилось… полки превратились в террасы, на которых росли чудеснейшие деревья, с цветами и плодами; между пышными лозами висели тяжелые виноградные гроздья, а крутом все было жизнь и движение. Цветистыми богатырскими курганами подымались старинные фолианты и покрытые пылью рукописи, откуда ни возьмись являлись закованные в латы рыцари и короли с золотою короной на голове, и звенели арфы, и звенели щиты, история ожила и исполнилась поэзии, ибо туда явился поэт; он видел живые картины, вдыхал аромат цветов, выжимал виноград и пил священный сок; только сам он пока еще не знал, что он поэт и будет нести свет грядущим временам и поколениям.
То было в свежем, душистом лесу, в последний час перед разлукою; поцелуй любви на прощанье стал крещением, посвящением в будущую жизнь поэта; и свежий лесной воздух сделался еще гуще, из птичьего щебета вышли мелодии, выглянуло солнце и повеяло прохладой. Природа становится вдвойне прекрасною там, где ступает поэт.
И вот он остановился, как Геркулес на распутье[197]; ибо перед ним возникли двое, готовые вести его и служить ему, — старая старушка и юноша, красивый, как ангел, что сопровождал библейского молодого Товию[198]. На салопе у старушки были вышиты сплетающиеся в арабески цветы, звери и люди, она была в больших очках и, кроме фонаря, держала в руках мешок, полный старинных позолоченных карт, колдовских приборов и всевозможных талисманов и амулетов; она опиралась на клюку, морщинистая и трясущаяся, и вместе с тем парила, как луговой туман:
— Иди со мною, ежели хочешь увидеть мой мир, это приносит поэтам пользу? — сказала она. — Я зажгу свой фонарь, он получше того, с коим ходил Диоген[199], я посвечу тебе!
И вспыхнул свет; старая подняла голову и приняла обличье крепкой и высокой, могучей женщины, то было Суеверие.
— В царстве романтики я могущественнее всех! — сказала она, сама в это веря. А свет от фонаря, словно от полной луны, разливался по всей земле, мало того, сама земля стала просвечивающей, как тихие воды морских глубин или же стеклянные горы в сказках. — Мое царство — твое! Воспой то, что увидишь, воспой, как если бы до тебя об этом не пел еще ни один скальд!
И сцена, казалось, поминутно переменялась; мимо проплывали величественные готические соборы с расписными окнами, и отбивали полночь колокола, и вставали из могил мертвецы; под нависшими ветвями бузины сидела мертвая мать и пеленала свое нерожденное дитя; с топкого дна вновь подымались старинные затонувшие рыцарские замки, опускался подъемный мост, и они заглядывали в увешанные картинами пустынные залы, где по сумрачной лестнице с галереи сходила, позвякивая связкой ключей, предвещающая кончину Белая женщина[200]. В глубоком подземелье затаился василиск[201], чудовище, вылупившееся из петушьего яйца, неуязвимое для любого оружия, но не могущее вынести собственного своего ужасного облика: увидя свое отражение, он издыхает, точно так же, как медянка издыхает от удара дубинкою. И что бы перед ними ни возникало, будь то золотой потир на алтаре, некогда кубок троллей, или же кивающая голова на виселичном холме, старая знай мурлыкала свои песни, и верещал сверчок, и каркала ворона с крыши напротив, и оплывала, загибаясь крючком, сальная свеча в фонаре. «Смерть! Смерть!» — слышалось отовсюду в мире теней.
— Иди за мною к жизни и истине! — воскликнул другой вожатый, юноша, прекрасный, как херувим. Чело его пламенело, а в руке сверкал херувимский меч. — Я есть Знание, — сказал он, — мой мир поболее, ибо стремится к истине!
И вокруг прояснело. Призрачные видения побледнели; все это было не наяву, фонарь Суеверия всего-навсего показывал картины Laterna magica[202] на развалинах древней стены, а проплывающие мимо образы были не что иное, как гонимые ветром влажные испарения.
— Ты получишь от меня щедрое воздаяние! Истину в творении, истину в Боге!
И, пронизав стоячие воды, откуда вставали туманные призраки, под звон колоколов в затонувшем замке, свет упал на колеблющийся растительный мир; в капле болотной воды, поднесенной к лучу этого света, обнаружился мир, населенный диковинными существами, которые боролись и наслаждались, мир в капле воды. И острый меч Знания рассек своды и осветил глубокое подземелье, где убивал василиск, и чудовище изошло смертоносными парами, когти его точно тянулись из бродильного чана, глаза были как воздух, загорающийся от дуновения свежего ветра. И в мече том крылась такая сила, что из грана золота отковалась пластинка, тонкая, как облачко от нашего дыхания на оконном стекле, острие же меча сияло так, что паутинная нить сразу приняла размеры якорного каната, ибо там стало видно тугое сплетенье бесчисленных, еще более тонких, нитей. А над землею звучал голос Знания, казалось, что вновь вернулось время чудес; землю стянули узкими железными обручами, а по ним на крыльях пара ласточками летели тяжело груженные вагоны, перед смекалкою века вынуждены были расступиться горы, подняться равнины. А по тонкой проволоке с быстротою молнии летела в далекие города облеченная в слова мысль.
— Жизнь! Жизнь! — раздавалось повсюду в природе. — Это наше время! Поэт, оно принадлежит тебе, воспой его в духе и истине!
И гений Знания воздел меч, сияющий меч, воздел его под самые небеса, и тут… Что за зрелище! Так бывает, когда солнечный луч проникает сквозь стенную щель в темную комнату и предстает нам в виде вращающегося столпа из мириад пылинок; но здесь каждая пылинка была отдельным миром! Зрелище, открывшееся поэту, было наше звездное небо.
— Земля твоя, чудеса которой тебя изумляют, здесь всего лишь точка, пылинка! Всего лишь пылинка и вместе звезда среди звезд. Подобно мириадам пылинок, что зримо парят в кружащемся столпе солнечного луча, проникшего сквозь стенную щель в темную комнату, вращается длинная колонна миров, которую ты называешь своим звездным небом, но еще дальше стелется белесым туманом Млечный путь, новое звездное небо, другая колонна, и это только два радиуса колеса мироздания! Но сколь же велико оно само, сколько же радиусов исходит подобным образом из великого средоточия, Бога.
Куда бы ты ни кинул свой взор, горизонт настоящего чист! Сын века, выбирай, кто будет твоим сопутником. Вот твоя новая стезя! Ты воспаришь вместе с величайшими из современников, обгоняя нынешние поколения! Словно мерцающий Люцифер[203] воссияешь ты на заре века!
Да, в знании и открываешь поэтическую Калифорнию! Всякий, кто оглядывается только назад и неясно представляет будущее, какое бы он ни занимал высокое и почетное положение, скажет, что если бы в знании сокрывались такие богатства, ими бы давно воспользовались великие, бессмертные скальды, которые воздавали должное учености; но не будем забывать: когда Феспид[204] вещал со своей повозки, мир знал уже мудрецов; Гомер спел свою бессмертную песнь, но ведь возникли же новые жанры, рожденные Софоклом[205] и Аристофаном[206]; северные саги и мифология были почти что неведомой для сцены сокровищницей, когда Эленшлегер[207] показал, какие могучие фигуры оттуда могут перед нами прошествовать.
197
198
199
200
201
202