Выбрать главу

— Война! Но знаете, дух Ростова, его оптимизм, его веселый нрав война не сумела подавить. Вы сами в этом убедитесь, когда встретитесь с нашими людьми на ваших вечерах.

Он улыбнулся и закончил:

— Побывайте на нашем рынке, он такой же, там все можно купить — от примусной иголки до… немецкой неразорвавшейся авиабомбы включительно!..

III

Ростовский рынок после суровой пайковой Москвы потряс нас своим изобилием. Конечно, это было особое, военное изобилие, но, подумалось нам тогда, какая же это благословенная и щедрая земля — Дон, — если после двух лет тяжких военных испытаний она способна так радовать глаза людей своими дарами. Цены, впрочем, были аховые. Мы, например, купили на двоих один маленький глечик каймака[1] — знаменитого ростовского лакомства; купить каждому по глечику, как говорил бунинский мужик, нам наш «капитал не позволял».

Потом мы купили — уже каждому! — по огромной жареной гусиной ноге и отошли со своей добычей в сторонку, за какой-то киоск, чтобы здесь, вне любопытствующих базарных глаз, насладиться этой волшебной едой. И тут перед нами возникла какая-то личность с сизой бугрястой физиономией, в потертой шинельке и проскрипела:

— Гусь, дорогие товарищи, плавать любит. Могу налить!

С этими словами он извлек из недр своей шинельки два стакана и початую бутылку с мрачно-желтой жидкостью.

— Выручайте инвалида. Сколько наливать — по стакану или по половинке?

— Ты, братец, такой же инвалид, как я бабочка-капустница! — сказал Васильев. — Чем угощаешь, какой отравой?

— Какая отрава! — обиделась сизая личность. — Это наш ростовский тархунчик!

Московский тархун мы знали, так называлась самая дешевая водка, сдобренная травкой «тархун», которая, не улучшая вкусовых качеств зелья, окрашивала его для увлекательности в нежно-изумрудный аптечный цвет.

После ливней наступили морозы, и мы решили выпить по половинке стакана ростовского тархунчика с профилактической антипростудной целью. Личность налила в стаканы свою отраву. Тархунчик оказался, как мы и ожидали, самым вульгарным, плохо очищенным самогоном с мерзко-дальнобойным запахом. Мы уже поднесли ко рту стаканы, как вдруг за киоском возник еще один человек, одетый в хорошее драповое пальто и «при шляпе» Он посмотрел на меня, и… не успел я опомниться, как очутился в его объятиях.

Человек «при шляпе» оказался артистом ростовского драматического театра Ильей Швейцером, я знал его и дружил с ним еще в Краснодаре — в Ростове он играл в моей пьесе «Павел Греков»[2], поставленной на сцене Ростовского театра Юрием Александровичем Завадским. Горячась и перебивая друг друга, мы о многом успели поговорить тут же, на рынке, за киоском. Выяснилось, что ростовские артисты почти все вернулись в родной город, уже приехал и сам Григорий Леондор — гордость ростовской сцены, замечательный мастер: он тоже играл в «Павле Грекове». Покосившись на личность, нетерпеливо переминавшуюся с ноги на ногу в ожидании расплаты за тархунчик, а главное — возврата своих стаканов, — Швейцер сказал:

— Налей мне полстакана своей дряни!

Мы чокнулись и выпили за Ростов, за его возрождение, за победу. Расплатиться с личностью Илюша Швейцер нам не позволил, взял этот расход на себя, доказав тем самым, что дух старого ростовского гостеприимства непоколебим.

IV

Из всех литературных выступлений за время нашей десантной операции запомнились мне два- в Таганроге и в станице Мечетинской.

Таганрог, так же, как и Ростов, пережил много бед и ужасов, связанных с немецкой оккупацией, но разрушен был не так катастрофично, как Ростов.

Вечер, о котором я хочу рассказать (впрочем, он только назывался вечером, а на самом деле выступали мы днем), происходил в хорошем чистом зрительном зале. На встречу с нами, помнится, собрались учителя таганрогских школ — интеллигентная публика.

Каждое выступление перед слушателями волнует не только писателей, но даже профессиональных артистов, а тут еще прибавились такие факторы, как первый контакт с читателями, только что вырванными из фашистской неволи нашей армией, и то, что контакт этот происходил на родине Чехова. Волновались мы все ужасно. Но после первых же слов Павла Нилина, произнесенных им с искренним сердечным трепетом, мы поняли, что зал — наш. Нилин говорил замечательно — о жестокостях войны, о нашей вере в победу, о том сплаве терпения, доброты, мужества и доблести, который заложен в советском русском характере, говорил, вызывая у слушателей то неудержимый смех, то неудержимые слезы. Сергей Васильев и Екатерина Шевелева читали свои военные стихи тоже с большим успехом. А я сидел на сцене, ждал своей очереди и никак не мог для себя решить, что мне читать здесь, в этом зале, для этих людей с горящими глазами. У меня был накоплен уже кое-какой опыт литературных выступлений, но тут был особый случай. И вдруг меня осенило: надо читать «Энзе». Сюжет этого моего рассказа был прост, недовольно динамичен: заводская кубанская работница ушла в горы, в партизаны вместе с другими рабочими завода и стала стряпухой, отряд жил, естественно, впроголодь — в горах не очень-то разживешься съестным. Но вот однажды партизаны добыли где-то свинью и приволокли ее в землянку к Тимофеевне — так я назвал героиню рассказа.

«Пришли веселые, шумят:

— Сейчас мы ее заколем, и ты, Тимофеевна, сваришь нам настоящий кубанский борщ со свининой.

Поглядела я на свинью: ладная такая свинка, упитанная, не схотелось мне ее колоть. Пусть, думаю, в хозяйстве живет — может, приплод даст!

Пошла до начальника, уговорила его объявить свинью как «Энзе»— неприкосновенный запас.

Обиделись на меня наши партизаны — ужас как! Ну, еще бы, борщ мимо рта проехал!

Сварила я им кашу, хорошую, пшенную, а они едят и хают ее, да громко, чтобы я слышала. Они хают, и жалко мне их, а у самой думка: не вечно же, думаю, мы будем в горах, в землянках сидеть? Прогоним немца, вернемся на завод — хозяйства наша вся порушенная, с голого места начинать придется. Так хоть свинья будет на первое время.

Когда партизанские наскоки на свинью «Энзе» стали совсем уж нестерпимыми и командир отряда готов был уступить им, Тимофеевна заявила, что «Энзе» пороская и теперь ее уж, конечно, нельзя колоть Ее спросили «Откуда пороская?» «Думаю, от дикого кабана» Ну, раз пороская… отставить… только смотри у меня. На твою ответственность!

— А я это так сказала, наобум Лазаря. Ох думаю, будет мне теперь.

И что же вы думаете? Свинья то оказалась действительно пороская. Такой уж у нас воздух на Кубани. Весной, как немца прогнали, она и опоросилась. Не подвела меня. Восемь поросят привела. Мордочки у всех острые, длинные. В отца…»

Кончался рассказ так:

— Вернулись мы на завод. Ходим по развалинам, где раньше наши цехи стояли, и плачем — не то с радости, что вернулись, не то с горя.

А начальник говорит:

— Слезами горю не поможешь. Пускай каждый займет свое место. Надо работать, помогать фронту Ты, Тимофеевна, забирай свою «Энзе» с поросятами, поезжай в подсобное хозяйство, действуй!

Когда я прочитал финальные строки рассказа: «Ничего, все наладится Это же Кубань. У нас воздух веселый, легкий!..» — в зале началось то, что в стенограммах обозначается, как «аплодисменты, переходящие в овацию».

Я написал сейчас эту фразу и подумал: «А не обвинит ли меня строгий критик в нескромности?» Но ведь все это так и было: рассказ мой, несмотря на всю незатейливость его сюжета и некоторую — для снобистского уха — грубоватость юмора, угодил «в яблочко», оказался настроенным на ту же психологическую волну, которая владела тогда и нашими слушателями.

Во второй раз я читал свою «Энзе» в Мечетке — на собрании партийного и советского актива района — первого после освобождения района от оккупантов. Мы приехали в станицу на машине обкома партии с большим опозданием и решили ехать прямо в клуб, где должен был собраться актив. На станичных улицах было пустынно. Шла женщина с коромыслом на плечах, в тулупе, закутанная до бровей шерстяным платком, — был сильный мороз. Водитель наш спросил ее:

вернуться

1

Каймак — топленые сливки.

вернуться

2

Пьесу «Павел Греков» я написал совместно с Борисом Вайтеховым.