Выбрать главу

Она благоговейно слушала восторженное пение птиц, которое лилось в открытое окно и что-то говорило ей.

Как же она не заметила раньше, что уже наступила весна? До чего изумительно жить — как же она не замечала этого раньше! Нет, больше у нее никогда не будет плохого настроения. И она будет заниматься музыкой, да-да, она просто жаждала играть этюды Черни. Ведь каждому ясно: нужно упражняться по Черни, чтобы потом играть Шопена! А уроки? Да она стосковалась по ним…

Бальная карточка. На ней были записаны все имена. Хердис сунула ее в бювар перед тем как лечь. Она потянулась за бюваром и взяла его в постель.

Когда она открыла его, на нее глянуло улыбающееся лицо Юлии.

Юлия! Милая Юлия!

Хердис прижала фотографию к щеке, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно ей было больно. Потом она замерла, глаза у нее насторожились, рот приоткрылся. Теперь-то она напишет это письмо, оно уже созрело в ней, надо спешить.

В ночной рубашке Хердис сидела и писала Юлии. О бале? И да и нет. Во всяком случае, о бале она не упоминала.

… потому что только сегодня я обнаружила, какой прекрасной бывает весна, как она исполнена упоительного ожидания: Ты не можешь умереть, не испытав счастья, которое ждет тебя. Ты станешь молодой девушкой, и я тоже, и мы будем вместе — я уверена, что своим страстным желанием смогу исцелить тебя…

Иногда Хердис прерывала письмо, удивляясь тому, что осмеливается писать вещи, которые прежде смутили бы ее, она перечитывала письмо и оно не казалось ей ни странным, ни глупым, а напротив — добрым и правильным, она даже ощутила его на вкус, и от него по всему телу расходилось волнами солнечное тепло. И Хердис продолжала писать с чувством, похожим на жадность…

Она успела исписать уже три страницы, когда в дверь заглянула мать, сверкая улыбкой, способной расплавить даже камень. О, сегодня на свете царили только любовь и блаженство. Хердис позволила поцеловать себя, правда, несколько нетерпеливо.

— Царица бала! — пошутила мать. — Ну-ка, я посмотрю на тебя, мне показалось, что ты влюбилась! — засмеялась она.

Хердис отвернула лицо. Влюбилась! Как не стыдно! До чего же глупы и ребячливы бывают иногда взрослые люди! Теперь она смотрела прямо на мать, щеки у нее пылали, глаза были широко открыты.

— Разве ты не видишь? Я пишу письмо. Ты мне помешала… Это Юлии, — прибавила она быстро, чтобы мать не успела сказать еще какую-нибудь глупость.

— Да… Юлия! — Мать вздохнула. — Знаешь, она мне сегодня приснилась. Так живо… Это чудесно, что ты ей пишешь. Но сейчас пора завтракать. Приведи себя в порядок. Допишешь потом…

После завтрака и обязательной воскресной прогулки с дядей Элиасом Хердис должна была делать уроки, которые оказались до смешного легкими. Перед обедом она больше часа играла этюды Черни, и он был вовсе не скучный, главное — преодолеть начало, а дальше все шло гладко, точно бусинки нанизывались на нитку.

Каждое воскресенье после обеда они непременно посещали театр. Неоконченному письму пришлось ждать следующего утра, потому что от театра Хердис никак не могла отказаться. Но, словно желая напомнить Юлии о себе, она приписала к письму несколько слов, пока переодевалась.

… Жизнь полна музыки и театра. Юлия, ты даже не представляешь себе, что такое театр!.. Это другая жизнь внутри нашей жизни, там слезы приятны, там можно сердиться, не делая глупостей, потому что от этого гнева человек умнеет, не уча уроков. А как в театре радуются! И эта радость не исчезает, даже если ты чем-то разочарован или на что-то сердишься. Юлия, как мне хочется пойти в театр вместе с тобой!.. Когда мы будем взрослые… Тебе там так понравится!..

Каждое утро, пока все спали, Хердис писала это письмо. Каждое утро в течение трех дней. Между этим письмом и теми давящимися от смеха письмами, которые она писала подругам в Норвегию, была огромная разница, но радость от него она испытала ничуть не меньшую. Только более глубокую и нежную.

Это было больше, нежели просто письмо. Хердис как будто сводила счеты. Она хотела расквитаться со своей «игрой» и пыталась все поставить на свои места. Удалось ли ей это или нет, Юлия все равно поймет. И будет рада! Потому что это не просто длинное письмо от Хердис — это сама Хердис, ее плоть и кровь. Она не могла бы быть Юлии ближе, даже если бы сама приехала к ней. И Хердис была уверена, что Юлия поймет это, когда получит письмо.

Хердис ничего не почувствовала. Нет, сразу она ничего не почувствовала. Раскрытая газета лежала перед ней на столе. Она прочла имя и читала его до тех пор, пока буквы не запрыгали у нее перед глазами. Но это имя не сказало ей ничего.

Мать плакала. Дядя Элиас говорил тихо и взволнованно. Он говорил про что-то, что называл Законом Жизни. Но когда он осторожно погладил Хердис по голове, ей показалось, что каждый ее волосок зашевелился от протеста. Дядя Элиас вздохнул и высморкался. Хердис ненавидела его. Ненавидела плачущую мать.

— Ты должна быть благодарна богу за то, что у тебя есть такой дом, Хердис, — сказал дядя Элиас с рыданием в голосе. — Для Юлии так даже лучше. Кто знает, что ее ожидало в жизни. С ее красотой… Без защиты, какую дает хороший дом.

Хердис закрыла глаза. Только закрыв их, она ясно увидела объявление в газете… Туберкулезная больница… скончалась в туберкулезной больнице. Туберкулезная больница. Туберкулезная — одно это слово звучало убийственным обвинением. Словно сквозь гудение телеграфных столбов до Хердис донесся голос дяди Элиаса… Закон Жизни…

Мать испуганно вскрикнула:

— У нее обморок!

Нет. Хердис не упала в обморок. Она стряхнула с себя руку матери и встала. Через несколько минут она была уже у себя в комнате. Губы ее беззвучно шевелились.

Юлия умерла.

Но горе, охватившее Хердис, было суровым горем без слез, которые могли бы растопить его. Хердис окаменела, положив на бювар сжатый кулак, и это горе казалось ей чем-то роковым, приближающимся со всех сторон; непоправимым бедствием. Ее горе было злым, оно хотело бить. Хотело крушить и ломать все вокруг, оно хотело уничтожить Закон Жизни.

ОПАСНАЯ ЗОНА

На этот раз она благополучно закончила учебный год. После отъезда матери и дяди Элиаса она жила у соседа, рантье Мортенсена. Видела, как чужие люди въехали в особняк, который целых три года был ее домом. Крохотный дворец на берегу Зунда. Не очень большая кирпичная вилла с башней, шпилем, бойницами, балкончиками и галереями, почти скрытая ломоносом и диким виноградом.

Прощай, Копенгаген! Прощай, Хеллерупская гимназия! Прощай, солнечная вилла!

Прощайте, театры, — театр Дагмар, Бетти Нансен и Королевский театр! Прощайте, три прошедших зимы, прощай, все, что было, и все, чего не было. Прощайте, Ида, Лени, Эдит, Эллен, все-все, прощайте!

В этом вновь происходящем превращении таилось нечто возвышенное и печальное. Как будто она обрела новую жизнь — родилась заново.

Она стояла, уткнувшись подбородком в поручни, и дрожь от машины передавалась всему ее телу. Ее широко открытые глаза не отрывались от Копенгагена, который все больше и больше становился похожим на далекую грозовую тучу.

Машина, преодолев самое себя, заработала ритмично, из нутра парохода вырвался хриплый вздох, потом пароход загудел. Хердис часто слышала этот мрачный обреченный рев, который пароходы издают, покидая рейд. И все-таки она всем телом вздрогнула от испуга.

Господи, когда же она научится!..

Она замерла, ожидая, чтобы дрожь поручней одолела глупую дрожь испуга и ее мысли заработали в прежнем ритме.

Несколько дней в Бергене, одиночество и свобода. Ее даже зазнобило от сладостного предчувствия.

Там, в Бергене, все может случиться. Все может случиться в городе, с которым ее связывает столько нитей. Она может кого угодно встретить на улице, совершенно случайно.