Вдруг ее словно кольнуло — его сапоги. И фуражка.
Палубу окропил легкий душ — это труба выплюнула облако пара и бусинок сажи. На пароходе готовились поднять трап — может, он вернется на борт через трюм? Он расправил плечи. Помахал руками, расслабляя уставшие от работы мышцы. Сдвинул фуражку и рукавом отер лоб.
И тогда она увидела.
Коротко остриженные русые волосы рассекал синеватый шрам, он шел от уха к макушке. Вид этого шрама заронил в грудь Хердис смутную дрожащую боль. Он надел китель и взялся за мешок, стоявший у складского помещения.
Трап был поднят! Хердис оттолкнули, словно какую-то ненужную вещь, когда она хотела сбежать на берег. Приказ, ответ — поручни закрепили. Ей хотелось окликнуть его, но как окликнуть человека, если ты даже не знаешь его имени. Тросы отвязали, под винтом медленно вскипала вода, он поздоровался с кем-то на пристани, отдав честь почти по-военному.
И ушел, повернувшись спиной к ней и к пароходу.
Какая-то повозка заслонила его. А когда она проехала, его уже не было видно.
У нее стиснуло горло. Она вдруг поняла, что стоит и шепчет чье-то имя.
— Киве, — шептала она. — Киве.
ПИСЬМЕНА НА СТЕНЕ
Мать рассеянно перебирала пальцами белый шелк.
— Если б я только знала, кому отдать это сшить!
— Может, фрёкен Дидриксен?
— Нет!
— Почему?
— Она стала слишком дорогая. Теперь она берет двадцать пять крон за платье.
Какая наглость! Хердис вздрогнула, может, чуть-чуть преувеличенно. Интересно, а сколько берет фру Тведте? Но произнести это имя вслух она не осмелилась.
— Все равно кому-то мы должны его отдать, — сказала она и услышала, что от бешеных ударов сердца с ее голосом что-то случилось. — Кому-то, кому нужны деньги…
Мать обернулась к ней, Хердис наклонилась и стала торопливо зашнуровывать ботинки. Мать сказала:
— Деньги нужны всем. Ты… Ты еще ничего не понимаешь в жизни, Хердис. Не возьмется ли Валборг Тведте…
Чтобы зашнуровать ботинки, потребовалось много времени. Когда Хердис выпрямилась, ее румянец объяснялся вполне естественной причиной.
— Но ведь она шьет для театра. — Хердис надеялась, что это прозвучало достаточно равнодушно.
— Да нет же. Ей пришлось оттуда уйти. Там в мастерской был такой сквозняк…
Мать замолчала и стала ходить по комнате, переплетя пальцы. Хердис вдруг подумала, что у матери все подруги юности так или иначе связаны с театром: суфлерша, гардеробщица, бывшая статистка, танцовщица, певица. И даже фру Тведте.
— Просто не знаю, что делать, — проговорила мать. — А она очень хорошо шьет… Давай сейчас сходим к ней.
Но это не совпадало с планами Хердис. Без матери. И не сегодня.
— Не-ет… Смотри, какой дождь.
— Можно взять автомобиль… А вообще-то и прогуляться под дождем не вредно…
Но Хердис вспомнила, что ей надо выучить правила по немецкой грамматике, это так трудно, как раз завтра у них…
Хотя прокатиться она была бы непрочь.
Благодаря всяким уловкам она добилась того, что сама зайдет к фру Тведте завтра после школы.
Хердис украдкой распустила зеленое мыло и в глубочайшей тайне вымыла волосы. С волосами, закрученными на папильотки, она сидела в ванне и изо всех сил мылилась мылом Oatine, после которого, если верить рекламе, она должна стать ослепительно прекрасной. Вода в ванне остыла задолго до того, как Хердис сделалась ослепительно прекрасной.
Потом Хердис долго шепотом беседовала со своим отражением в зеркале, втирая в брови и ресницы американское масло, от которого они должны были потемнеть.
— Это нужно было делать каждый вечер, — сказала она с упреком своему отражению. — Почему ты бросила это, ведь ты уже четыре года назад знала, что это необходимо?
Но тогда она была глупой одиннадцатилетней девчонкой и не понимала, какое значение имеют подобные вещи. Теперь она обращалась с американским маслом так же привычно, как с зубной щеткой.
Воспоминание о немецкой грамматике на мгновение неприятно кольнуло ее. Но это было невозможно. Она и подумать не могла ни о какой грамматике, ей нужно было пораньше лечь, чтобы как следует выспаться.
Однако мечты и видения бушевали в ней так неистово, что ей пришлось написать несколько слов в свой дневник, чтобы обрести покой. Она осторожно отодвинула от стены умывальник и отколола кнопки, которыми были прикреплены отставшие обои, все это она проделала привычно и бесшумно. Дневник был у нее в руках.
…Сейчас ночь. Тихо так, что гудку маневренного паровоза, который далеко на станции передвигает товарные вагоны, откликается эхо. Ужасно странно, но мне кажется, будто с этими вагонами связано мое счастье. А в другие ночи, наоборот, мне казалось, что ко мне приближается какая-то опасность, и я не могла уснуть и все сидела и дрожала от холода. Хотя я знала, что это только товарные вагоны, из которых составляют поезд. Видно, что-то было во мне самой. Когда мне страшно, это всегда так.
А когда я счастлива…
Счастлива! Какое слово! Я почти боюсь его!
Но ведь я так счастлива! Вся голова у меня в папильотках, и они колются. И я так долго чистила зубы, что у меня из десен пошла кровь. Но мне весело от уколов папильоток и приятен вкус крови. И сама я такая милая! Так бывает только когда человек счастлив.
Завтра я увижу его. Я хочу увидеть его завтра.
Дальше так продолжаться не может.
Я едва смею шепотом произнести его имя. Но оно живет, поет и дышит во мне, и вкус у него, как у шерри-бренди.
ЧАРЛИ! Я люблю его.
До чего странно писать об этом. Мне был нужен разбег, чтобы я смогла запечатлеть это на бумаге! Потому что руки у меня ослабели и перестали слушаться, когда я увидела это, написанное черным по белому.
Это началось, когда мы были еще детьми. И все продолжалось, продолжалось. Когда мы жили в Копенгагене, это немного поблекло и я почти не думала о Ч.
Потом случилось то, о чем я не осмелюсь написать ни за что в жизни. Когда я ехала одна на пароходе. Я умерла бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал про это. Хотя вообще-то со мной ничего не случилось.
Это-то и непостижимо: со мной никогда ничего не случается. Я только принимаю то, что случается с другими. А вот тогда, на пароходе… я сама как будто случилась!
Но со мной-то ничего не случилось.
Одно время я даже была уверена, что я не совсем нормальная.
Однажды утром, вскоре после этого путешествия, я проснулась от того, что мне приснился Ч. Он был такой живой, такой осязаемый, точно он находился здесь же — в моем дыхании, в биении моего сердца, он заполнял меня всю. С тех пор это чувство становилось все сильней и сильней.
И тогда я поняла, что это судьба. Я где-то читала, что такие вещи записаны на звездах. Но окончательно я убедилась в этом в тот ужасный день, когда встретилась с лучниками — он шел позади всех и был пьян. Он не качался, но всем было ясно, что он пьян. Как хорошо, что я вырвала из дневника ту страницу, на которую я в тот вечер обрушилась! То, что я тогда написала, могло испепелить весь дневник.
Но я бы не хотела и избежать этого переживания, всех этих горьких и злых чувств. Он стал мне как будто ближе после всего, что я пережила из-за него. Точно так же я люблю все, что имеет к нему отношение, — дом, в котором он живет, плиты тротуара, по которым он ходит каждый день. И там, у его матери, — какие-нибудь его вещи. Например, в тот вечер в кухне на гвозде висел его комбинезон. Хотя его самого не было… его не было дома!