В Коктебеле мы не только общались и работали (я там, наконец, закончил начатый еще в середине пятьдесят третьего роман в стихах «Начальник творчества» — написал последнюю, лучшую его главу), но и веселились за «чашами» местного «вина имени Сталина» — мы его так называли по имени местного колхоза, который его производил и продавал. Но поскольку в дни нашего пребывания в Коктебеле или незадолго до этого был опубликован указ о переименовании Автозавода имени Сталина в Автозавод имени Лихачева, ленинградский остряк Дмитрий Молдавский, поклонник формалистов и пропагандист Суркова, ко всеобщему удовольствию, переименовал это вино в «лихачевку». Веселились как могли — под коктебельским небом это было естественно.
Подружился я там и с очень талантливым украинским поэтом Дмытром Павлычко. Вообще-то говоря, украинских литераторов в Коктебеле в тот сезон было особенно много… То ли просто так получилось (ведь нет в этом ничего удивительного или дурного), то ли кем-то осуществлялось мероприятие по закреплению позиций — ведь незадолго до этого свободолюбец Никита с пьяного, как я думаю, прекраснодушия и, конечно, не предвидя последствий (тогда это ведь реального значения не имело), подарил Крым Украине.
Держались они обособленно. И лишь один Дмытро, не только самый талантливый и подлинный (вообще подлинный) поэт, но и самый осознанный сепаратист среди них, больше держался нас… Сближали нас демократическая настроенность и — не побоюсь сказать — духовно-интеллектуальный уровень. Для него его украинизм был естественным проявлением сути, а не прикрытием бедности, как для многих (разумеется, не для всех). Кстати, когда я вскоре был в его родном Львове, где он продолжал еще жить, его книгу с красивым названием «Партия клыче» («Партия зовет») сняли с прилавков магазинов не за националистические стихи, а за прочитанный им мне еще в Коктебеле сонет о смерти Торквемады, после которой люди боялись хотя бы улыбкой выдать радость — видно, очень хорошо помнили, что тиран сдох, но тюрьма цела. Стихотворение это замечательное, его лучше процитировать, но я, к сожалению, его перевел! Не знаю и других переводов и поэтому приходится ограничиться упрощенным пересказом. Но для иллюстрации моей мысли этого достаточно.
После этого наши пути с ним не раз пересекались. И встречались мы всегда, как друзья. Я никогда не сочувствовал ни одному из советских сепаратизмов, украинскому тоже. Мне и теперь вовсе не по душе, что город, где я родился и рос, стал зарубежьем, пусть даже «ближним». А то, что проделывается в эти дни (февраль — март 2002) с выборами в Крыму, вообще омерзительно. Не знаю, как к этому относится сейчас Дмытро, но с его сепаратизмом я не был согласен никогда. Но я всегда любил его как поэта. И очень любил его украинский язык. Я вообще люблю этот язык, единственный кроме русского, которым я владею. Но он этим языком владеет виртуозно — не только в стихах, но и в устной речи. Мне нравилось не только его читать, но и слушать. Когда мы разговаривали, я никогда не хотел, чтобы он переходил на русский. Не потому, что он говорил плохо, — он говорил по-русски вполне свободно, — а потому, что терялась прелесть его украинской речи. И часто мы говорили так: я по-русски, а он по-украински. Он родился в Украинской Галиции, но говорил не на местном диалекте, а не каком-то всеобщем комплексном украинском языке, он как бы синтезировал этот язык, но все произносимое им было всегда настолько естественным, что казалось существовавшим всегда. Такое у него было чувство языка. Неужели сейчас, если бы мы встретились, мы бы совсем не нашли общего языка? Жаль, если это так, мне бы не хотелось.
Однако я слишком рано оставил за спиной Коктебель сентября 1956 года и едва не забыл упомянуть, может быть, о самом значительном из его тогдашних постояльцев Василии Семеновиче Гроссмане. Он не входил в тот круг, о котором я только что говорил, и относился не совсем апологетически к тому, что вообще было связано с историей «Дома Волошина». Он не отрицал ценности того, что за ним стояло, но и не разделял высказываемых мной восторгов. Точно его тогдашних мыслей на этот счет я не знаю, коснулся у нас этой темы разговор только один раз, и случайно. Помню только, что в ответ на мои восторги он мельком между делом обронил какую-то не очень четкую фразу вроде:
— Да, конечно… Но не во всем это так…
И распрощался. Они с женой торопились на автобус, ехать к какой-то бухте, где, по общему убеждению, сердоликов на берег выносило больше, а соискателей бывает гораздо меньше, чем на нашем пляже, — они были страстными коллекционерами этих камней, славились на весь Коктебель. Хотя в круги коктебельские, повторяю, Гроссман не входил. Он и жил не в доме Марии Степановны, не в одном из коттеджей, а занимал с женой то ли номер, то ли квартиру (не знаю, как назвать) в двухэтажном доме обычной постройки, расположенном в центре территории. Был приветлив со всеми, но в светской жизни Дома творчества участия не принимал. Не из гордыни или неуважения, а просто много работал.