Хрущев принял меня хорошо. На объяснение, которое я приготовил и привез с собой, даже смотреть не стал. А сказал:
— Приготовьте список на двенадцать человек для получения звания Героя Советского Союза, но одно место оставьте незаполненным (понятно было, что это для меня самого).
— Но я составил список в четырнадцать человек.
— Какое у вас образование, товарищ Вершигора? — спросил Хрущев. Я ответил, что два высших.
— Почему ж вы так плохо считаете?
— Потому что люди заслужили, — ответил я. Потом разговор перешел на другую тему…
— Какое у вас воинское звание, товарищ Вершигора? — спросил Хрущев. Я ответил, что я дважды подполковник. Второй раз по ошибке присвоили то же звание.
На этом кончается первая байка Петра Петровича. Если не считать истории со штанами Осубко-Моравского, который ввиду его комической красочности можно заподозрить в некотором невинном — для смеха — утрировании (хотя и это могло случиться), все остальное в ней для меня абсолютно достоверно. В том числе и ее почти святочный конец. Да, вместо того чтобы попасть в жесткую, а то и жестокую опалу за ослушание, рассказчик получил звание Героя Советского Союза и генеральские погоны (стал генерал-майором). Но если бы случайно не вмешалась большая (или только ощущающая себя такой) политика, превратившая проступок в подвиг, его отказ вести людей в бессмысленный, чреватый громадными потерями рейд привел к совсем другому, отнюдь не святочному концу. Сам Петр Петрович, такое создалось у меня впечатление, никакого умиления по поводу этого конца не испытывал. Второй его рассказ — байкой его не назовешь, ибо комичного в нем нет ничего — подтверждает это мое представление о нем. Да это и не рассказ. Просто человек говорил о наболевшем.
— После войны я командовал всеми войсками, действовавшими против бандеровцев. Вступив в должность, я прежде всего по своему обыкновению провел разведку. И пришел к парадоксальному для многих выводу: никаких бандеровцев практически нет, а есть только маленькая группка студентов-националистов, а остальное — мужики, которые не хотят в колхозы. Я обратился в ЦК КП(б)У с предложением объявить о том, что коллективизация в западных районах Украины откладывается до лучших времен. Тогда основная масса бандеровцев разбежится по домам, националисты окажутся изолированными и с движением будет покончено. Мне казалось и кажется, что предложение было разумным. Но оно было с гневом отвергнуто. Мне было указано, что я должен вести боевые операции, а не выступать с политическими предложениями. И тогда я понял, что ничего разумного тут сделать не смогу, разве что при случае спасти такого вот заблудшего парнишку (он показал на Дмытро Павлычко), и остается мне здесь только одно — стать бессмысленным палачом своего народа. И я попросился в отставку по болезни…
Подчеркиваю: слова «стать бессмысленным палачом своего народа» — это в точности его слова, они не подверглись здесь никакой перефразировке. Человек, способный хотя бы мысленно произнести эти слова, неспособен умилиться тому, что те, кто толкал его на гибель в Карпаты, сменили гнев на милость. Это удивительные по точности самосознания слова. В этом и была суть сталинщины — что она плодила не просто палачей (это делала и ленинщина), а палачей БЕССМЫСЛЕННЫХ, не нуждающихся в оправдании смыслом своих деяний, способных на любые «карпатские рейды», для показухи без толку губившие тысячи и тысячи. Петр Петрович явно «не монтировался» в том слое, в котором оказался. И приехав после увольнения в Киев, он не только ощутил себя во враждебной среде, но и почувствовал, что если долго здесь задержится, сотрут в порошок, посадят, убьют. В Киеве обращение к здравому смыслу, да еще и в вопросе о коллективизации, было наиболее опасно… Может, потому, что правили там тогда еще выдвиженцы украинской коллективизации, своей тупой жестокостью («голодомором») превзошедшей аналогичные мероприятия почти во всех остальных районах страны. Правили люди, привыкшие быть наиболее бессмысленными и тупыми палачами своего народа и ненавидеть всякое проявление осмысленности — а кто бы другой мог выматывать голодом своих односельчан?
Допускаю, что и у них своя трагедия. Но Петру Петровичу ждать от них хотя бы примирительного отношения не стоило, и он спешно переехал в Москву. Там все-таки воздух был легче. Его — что ни говори, легендарный партизан, а тогда это еще ценилось — зачислили в Академию имени Фрунзе и, в общем, легализовали. Даже книгу он смог выпустить, в которой настолько и так выразился, что при встрече в более либеральные времена воспринимался мной и другими как близкий и понятный человек, вызывавший полное доверие.