- А... Лунц...
Фамилию эту я тут же забыл, а теперь реконструирую по контексту. Запомнил, что она произнесла ее и не стала возражать. Правда, ничего и не добавила.
Они были настоящими врачами, докторами в традиционном смысле этого слова. Я думаю, что благодаря им и таким, как они, меня и оставили в институте, дали прийти в себя и оглядеться... Мне даже кажется (хоть они мне об этом не говорили), что они пытались спасти меня от Лубянки и ее последствий, но им это не удалось. Помню разговор с Пашей Ильиничной сразу после того, как было принято судьбоносное решение считать меня вменяемым, то есть вернуть на Лубянку. Она вызвала меня в свой кабинет, сообщила об этом решении (что тоже вроде не полагалось) и начала утешать - убеждать, что это если и не к лучшему, то и не к худшему. Что в психбольнице, рядом с подлинно больными, при отношении ко мне как к одному из них (что так или иначе отразилось бы на отношении к моим мыслям, стихам и высказываниям), мне было бы совсем не так легко. И этот хвост тянулся бы за мной повсюду, ибо "наш приговор неотменимей судебного, он - навсегда". Держалась она очень хорошо, но чувствовалось, что и она тоже подавлена.
Однако мы прервались на том, что милая женщина (сестра или санитарка) впервые привела меня в отделение. Мне здесь сразу понравилось. В отличие от тюремных камер двери палат были всегда открыты, и можно было свободно передвигаться по всему отделению, разговаривать с кем угодно. В палате, где меня поселили, жило еще три человека. Как ни странно, я не запомнил почти никого из них по имени. Об одном из них не могу сейчас почти ничего сказать конкретного, хоть вижу его перед глазами. Он худощав, лицо умное, доброе, простое, вызывающее доверие. Мы сидим на его кровати и разговариваем о чем-то серьезном. Но как звали, за что арестовали, о чем мы с ним говорили - испарилось.
Вторым соседом был почти мальчик по имени Казимир. Жил он в литовской деревне на границе с Польшей. Пас коров, одна перешла границу, погнался за ней и... "незаконный переход государственной границы СССР". Мальчик учился в школе, хотел учиться дальше. Что его ждало - не знаю.
Третий запомнился лучше - уж больно был колоритен. Прибыл он не из Лубянки, а из Бутырок, и не из политического корпуса (там был такой корпус - филиал Внутренней), а из общей камеры. О нем я помню все, кроме имени. Разумеется, то, что он рассказывал о себе сам. Было ему уже лет 35-40. Фронтовик, человек энергичный, веселый, "шебутной", на воле он, по его словам, работал директором ресторана. Обвинялся в чем-то вроде растраты. Сюда его привезли - так он утверждал, - чтоб проверить, действительно ли он способен выпить столь неимоверное количество водки, как утверждает. Почему-то следствию это было важно знать. С этой целью над ним производили болезненные эксперименты - вводили что-то в позвоночник. Он выдерживал. Из Бутырок он вывез бездну всяких диковинных историй о похождениях разных ловких людей. Сюжеты были всякие: головокружительные, романтические, плутовские, но конец был всегда одинаково эпичен:
- А потом его за ж... - и в Бутырку.
Морально-идеологическая сторона деятельности его героев его не занимала совсем. Каждый вертится, как может. А попал в Бутырку - пеняй на себя. При всей моей ригористичности мне этот бесшабашный человек был симпатичен.
В одной из палат обитал бородач, насчет которого все обитатели отделения были уверены, что он "косит". Почему - я не знаю. Просто он один в этой психбольнице вел себя как сумасшедший. Все звали его "Тоничка" - по имени жены. Потому что, когда ему приносили передачу, он бежал по коридору к двери, откуда выносили передачи, и кричал: "Тоничка!.. Тоничка!"
Полагали также, что он чует стукачей. В общих местах, в курилке, например, он вел себя вполне спокойно, но вдруг появлялся кто-то, кого он начинал гнать: "Пошел!.. Пошел!"
Бывали и такие сцены. Среди ночи "Тоничка" сидит на своей постели. Появляется нянечка:
- Тоничка, ты что не спишь?
- Суп жду.
- Так суп ведь будет в час дня, а теперь час ночи, - вразумляет няня.
- Ничего, я подожду, - успокаивает ее "Тоничка".
Даже если этот "Тоничка" и впрямь "косил", то есть симулировал сумасшествие, все равно он мне был симпатичен. Это тоже противоречило моему мировоззрению, но так было. Больше никого в симуляции не подозревали и как будто вообще относились к ней отрицательно, почти как к попытке уклониться от фронта. Но при этом ни один "пациент" не скрывал, что и сам был бы не прочь оказаться по документам невменяемым, хотя "тронутым" никто себя не считал. То есть "косить" не хотели, но были бы рады, если б оно как-то само "закосилось". И это понятно: сидели же все в основном ни за что, и любое освобождение любого из них было бы актом справедливости, избавлением от неправедной кары. А невменяемость была бы тут тоже выходом, не худшим, чем любой другой. Потом я узнал, что это было иллюзией. От лагеря невменяемость могла и избавить, но вернуть утраченную свободу - не могла...