Желающих водили на трудотерапию, в мастерскую, которая помещалась двумя, кажется, этажами ниже. Это вносило некоторое разнообразие в больничный быт. Там под руководством мастера мы занимались переплетным рукоделием - делали блокноты, тетради и тому подобное. Оттуда мы приносили чистую бумагу, которая нам очень была нужна и которой здесь разрешали пользоваться.
Я продолжил и закончил юношескую поэму "Утверждение", если можно сказать "закончил" о внутренне незавершенном произведении. Поэму эту я писал все годы студенчества и вот, наконец, "нашел время и место" ее закончить. Вряд ли ее текст сохранился в архивах МГБ - уж больно непрезентабельно выглядела рукопись. В моей внутренней истории поэма занимает значительное место.
Героем, прототипом или поводом этой поэмы был погибший на фронте ифлийский поэт Павел Коган. Но на жизнеописание и даже на воспевание его поэма не протендовала. О чем автор с наивной прямотой и самоуверенностью сообщал в первой же строфе вступления:
Я не искал ни разу тем,
Всегда во мне рождалась тема.
Он просто оказался тем,
Кого ждала моя поэма.
Дальше он прямо говорит о своем сходстве с героем:
Был беспощадный, трудный век,
И, века этого моложе,
Жил беспокойный человек,
Во многом на меня похожий.
Но суть замысла проявляется в конце вступления. Говоря о продолжающейся духовной близости его к этому образу, автор отмечает, что все происходит в условиях, когда
..................с грохотом зловещим
Прут в дверь по-новому теперь
Переосмысленные вещи.
Вот именно с высоты переосмысления и рассматривается все в поэме: по-новому - это в сторону приятия еще более неуклонного идеократического этатизма.
Страна идет сквозь мрак и дым
И быть должна непобедимой.
И, значит, мало быть своим,
А надо быть необходимым.
Такое вот, значит, отношение к вещам, такое вот, значит, переосмысление по-новому... Если разобраться в смысле этих строк, то я воистину был достоин того места, где они писаны, - палаты Института им. Сербского и всех "точек", куда оттуда направляли...
...Когда в один прекрасный день меня вызвали в ординаторскую, я уже знал, для чего. Там меня приветствовал веселый и вполне доброжелательно настроенный сержант, начальник "воронка" (нормальный русский служивый), и мы поехали. Опять мы колесили по Москве, и часа через два я опять оказался на Лубянке. На этот раз мое воображение не поражали сменой "боксов", и довольно скоро я оказался в новой для меня тюремной камере № 60, которую я, собственно, и считаю "своей", ибо просидел в ней около полугода до объявления приговора - точней, вполне его заменявшего Постановления Особого Совещания при министре госбезопасности СССР.
КАМЕРА № 60
Камера № 60 встретила меня приветливо и дружественно. Второе водворение в нее вообще травмировало меня не так сильно, как первое. Тогда меня с кровью выдрали из самой жизни, теперь оторвали только от вспыхнувшей надежды вернуться в эту жизнь. И я, хоть ни с кем не советовался, укрепился в своем решении обвинению противостоять. По существу, мне по-прежнему нечего было скрывать, но я понял, что существо не имеет значения, что любая зацепка может перевесить любое существо. Это открытие - отнюдь не интеллектуальное достижение. Но оно было этапом на пути к освобождению от задуренности и самозадуренности, помогало не топить себя и других. Собственно насчет других у меня ничего не вымогали. Ситуация была чисто внутренней. Я ведь дружил со многими людьми, они вели разные разговоры, да и у меня самого иной раз могло сорваться нечто вроде шутки, приведенной Тендряковым:
А страна моя родная
Вот уже который год
Расцветает, расцветает
И никак не расцветет.
Я ее воспринимал как издевательство над халтурной пропагандой, и все ребята воспринимали так же. А как бы это выглядело на столе у следователя?
Ужас то отступал, то вновь перехватывал горло. Атмосфера камеры помогала мне не терять себя - с камерой мне повезло.