А ведь тому, что это хорошо, учило все. В том числе и вся литература, не только пионерская. Помню чей-то рассказ о гражданской войне. Один молодой коммунист интеллигентного происхождения выдает ЧК приятеля своих родителей, которого те прятали в своем доме. И помню, как иронично воспринимает герой трагическое (по мнению рассказчика, трагикомическое) недоумение своих родителей: «Как? Ты мог донести? Ты доносчик?» Как же! Ведь герой как раз сейчас получает «пролетарскую» закалку, избавляется от мелкобуржуазной интеллигентской мягкотелости. Наоборот, он чувствовал бы себя предателем, если бы скрыл это от своих новых товарищей. Мысль о том, что тайна была ему известна только потому, что ему ее доверили как своему, просто для него не существовала. А ведь открыто, сознательно, по убеждению порвавший с революционерами и перешедший на сторону правительства народоволец Лев Тихомиров в письме, в котором он каялся и просил о прощении, тем не менее предупреждал адресата, что никаких доверенных ему бывшими товарищами тайн при всем отвращении к ним он не выдаст, и именно потому, что ему их доверили как товарищу. Это могло поставить под сомнение его искренность и затруднить его положение, но иначе он не мог. У героя же этого рассказа вместо личной совести была классовая, точней партийная. Как же тут Сталину было не развернуться?
Это уже в «Литературной газете» семидесятых—восьмидесятых годов, когда ею руководил один из самых непорядочных людей нашей эпохи — А. Б. Чаковский, на каждом шагу можно было встретить слово «порядочность». Иногда его употребляли порядочные люди в честных целях, иногда слово «порядочность», придавая ему противоположный смысл, использовали — призывали к ней — брежневские гебешники. Но авторитет этого понятия уже признавался всеми. В тридцатых же это слово воспринималось как наследие «проклятого прошлого». Другое дело «беззаветная преданность делу революции и непримиримость к ее врагам» — это я понимал, Я потом — конечно, через много лет — не раз с благодарностью вспоминал этот разговор, хотя думаю, что и без этой ее фразы я бы все равно не стал ни подлецом, ни доносчиком, тем более что и эта фраза тогда все же не перешибла влияния моих любимых органов печати.
Могут сказать, эта женщина еще недавно была женой видного члена партии, то есть сама принадлежала к той среде, которая, собственно, и научила меня говорить глупости, вызвавшие ее отповедь. Помнила ли она об этом, когда ее произносила? Сказала ли бы она мне эти слова годом раньше? Я не хочу об этом думать. Может быть, и думала, может, и сказала бы: в конце концов, видным членом партии была не она, а ее муж, а она могла и не придерживаться партийной морали. Да и есть такая вещь, как покаяние,— когда человек, которого оболгали и обидели, не только огорчается за себя, а начинает понимать, что и сам он лгал и обижал других. Может, это и произошло с ней? И даже с ее мужем? Что я вообще знаю о них?
Но что бы ни было с ней раньше, как бы она сама ни заблуждалась, в чем бы ни была виновата — все равно я ей благодарен. Все-таки именно она в этот сложный для себя момент впервые продемонстрировала передо мной нормальное отношение к вещам, величие человеческого достоинства. Даже если восстановление этой истины далось ей самой только в результате превратностей ее собственной судьбы, все равно это тогда было подвигом. В дни, когда со всех трибун и полос прославлялся «бесстрашный» сибирский пионер Павлик Морозов, донесший на родного отца, ее слова шли вразрез со всем, что внушалось, и произнести их было непросто. Могут сказать: подумаешь, подвиг! Каждый, кого «сбрасывают с раската», становится защитником порядочности и справедливости. На основании невеселого нашего опыта я могу твердо на это ответить: нет, не каждый. Ох не каждый...