Очевидно, что этому теоретическому ракурсу соответствуют инициированные Жаном Бодрийяром подходы к описанию культуры Нового времени через констатацию произошедшего и усиливающегося разрыва между знаком и референтом (Там же: 261). Утопия в этом свете будет выглядеть как предельный случай такого разрыва – коль скоро она, по предположению Марена, автореферентна. «Утопия… – пишет Фредерик Джеймисон, – это репрезентация, которая стала замкнутой настолько, насколько это возможно (а это, конечно, невозможно), автономной и самореферентной» (Jameson, 2005: 39–40).
Это, разумеется, не означает, что утопия в своем стремлении к автореферентности погружается в некий омут персонального фантазма. «Непростые отношения репрезентации с идеями и реальностью», которые упоминает Ямпольский, изначально связаны с представлениями об универсальной истине и универсальном разуме, то есть, как формулирует Марен, об «эквивалентности знаков, визуальных образов, вещей и идей», – они взаимопереводимы и оказываются втянуты в «великий обмен репрезентации» (Marin, 1990 [1973]: 206–207). Репрезентации благодаря подобной взаимопереводимости становятся своего рода экранами, позволяющими «осторожно исследовать мир» и «артикулировать бытие» (Ibid.). Таким образом, замечает Марен, пространство репрезентации (если только оно не остается «слепым пятном», не выносится за скобки в претензии на «точное», «адекватное» воспроизведение мира) может восприниматься как инструмент извлечения смысла, экстракта истинной реальности – и отсечения, отбраковывания всего случайного, единичного, исключительного.
Утопическое письмо, безусловно, основывается на использовании этого инструмента, но одновременно – на стремлении его блокировать. Оккупируя пространство репрезентации и, более того, обустраивая внутри него модель идеальной, образцовой репрезентации (экстракт смысла извлечен, шумовые помехи отброшены), утопия при этом – и, возможно, поэтому – заряжена интенцией остановить «великий обмен» (вернуться в состояние, в котором знак абсолютно соответствует референту), сделать работу механизма репрезентации невозможной.
Читательская потребность наладить коммуникацию с герметичным утопическим текстом, убедиться в том, что он говорит с нами и о нас (об известном нам мире, о том, что доступно нашему пониманию и имеет для нас значение), реализуется через попытки увидеть в классической утопии критический памфлет, или конституционный проект, или предсказание будущего; ту же потребность отражают исследовательские гипотезы о географических прототипах придуманного Мором острова (о них, напр.: Zubrycki, 2007: 274). Такого рода попытки действительно (тут нельзя не согласиться с Руппертом) почти всегда требуют дополнительного усилия и никогда не оказываются полностью удовлетворительными – за любыми интерпретативными рамками остается не до конца проявленный, но неизменный эффект столкновения с Другим, опыт инаковости, который провоцирует утопия. Именно этот опыт, скажем, позволяет Джеймисону рассматривать в утопическом ракурсе Зону из «Пикника на обочине» братьев Стругацких – пространство, заполненное абсолютно чужеродными объектами, на которые человечеству приходится смотреть непонимающими, не улавливающими смысла глазами, но которые оно пытается приспособить к собственным нуждам и собственным представлениям о пользе (Jameson, 2005: 73–74).
Утопия автореферентна (или, точнее, пытается быть автореферентной) прежде всего в том смысле, что она разрушает логику мимесиса, предполагающую первичность подлинника, оригинала – будь то платоновский «мир идей» или «реальный мир» в рамках референциальной иллюзии – и вторичность подобия (Жерверо использует в связи с утопией оксюморонный термин «немиметическая репрезентация» (Gervereau, 2000: 358)). Собственно говоря, так в первую очередь и достигается эффект герметичности. Утопическое пространство абсорбирует различные варианты понимания «реального» («подлинное», «истинное», «фактуальное») – однако наделяется именем, содержащим вполне прозрачный намек на нереальность, несуществование самого пространства («ου-τοπία»). В том, что утопический текст «подражает» фактуальным типам письма (от путевых записок до философского трактата) и при этом присваивает им фикциональный статус, мне видится нечто большее, чем жанровая проблема.