Что же касается песни девушек, из-за которой Татьяна не слышит шагов Евгения и которая вызывает у нас веселую улыбку («затея сельской остроты!»), то, повторяю, такая разрядка драматической коллизии, создающейся вокруг главной героини романа, встречается только в первой его части, когда Татьяна при всей серьезности и даже взрослости ее чувств - все еще девочка.
Тут получается нечто вроде обычной жизненной ситуации, когда мы, наблюдая за горестным состоянием ребенка и понимая, что причина слез является для него вполне серьезной, все-таки позволяем себе незаметно улыбнуться. Пушкин и в улыбке никогда не нарушает границу уважительного отношения к своей любимице, но во второй части романа, когда Татьяна становится по-настоящему взрослой, даже эта, хотя и любовная, но все же ироническая, интонация исчезает совершенно.
«Детскость» Татьяны многократно акцентируется в первой части - вплоть до роковой дуэли и в меньшей степени - до самого замужества не случайно: она является как бы оборотной стороной серьезности героини, и порой вводит в заблуждение окружающих. Не будем говорить о няне, которая, став первым свидетелем нешуточной Таниной любви, даже представить себе не может, что ее дитя может полюбить («...Я не больна, Я... знаешь, няня... влюблена». - «Дитя мое, господь с тобою!» и т. д.). Для няни Таня может остаться дитем на всю жизнь. Но и Онегин, при всем своем уме и опыте, произнесет во время исповедальной проповеди (IV глава).
...Послушайте ж меня без гнева.
Сменит не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова...
(Выделено мною. - Я. С.)
Собственно, Евгений здесь прав во всем, кроме того, что Татьяна не обычное «деревцо». В этом он не сумел (не дал себе труда) разобраться. И если отбросить скрытую пока от него (да и от всех, кроме Пушкина) исключительность характера Татьяны, то внешне она дитя - «младая дева», к влюбленности которой нет оснований относиться слишком серьезно.
Для Пушкина необычное переплетение серьезности и детскости составляет, может быть, главную идею образа Тани Лариной в первой части романа. Есть в III главе строки, которые, кажется, не оставляют в этом смысле сомнений:
XXIV
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Ужели не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
XXV
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое дитя...
Эти подчеркнутые нами слова в совокупности со всей предыдущей строфой, собственно, и выражают отличие Татьяны от разного типа красавиц, описанных в предыдущих двух строфах, и составляют, как давно заметил Белинский, ту единственную ипостась (любящей женщины), в которой только и могла в свое время и в своих условиях проявиться исключительность Таниной натуры: дитя, умеющее полюбить на всю жизнь, - - в этом феномен! Ибо любить так, как написано про Татьяну в строфе XXIV, могут сравнительно многие женщины и даже, вероятно, мужчины. Но милое дитя всегда предается любви безусловно и также безусловно - рано или поздно - меняет предмет своей любви, как это получилось, например, с Ольгой, и, - как легкомысленно предполагал Евгений, - могло получиться с Татьяной. Нет, не могло: это дитя - необычное.
И все-таки дитя; и именно потому можно, как мы видели, улыбнуться на ее «бледные красы», не стыдно подсмотреть, как «сорочка легкая спустилась с ее прелестного плеча», как по-детски она прислушивается к шагам возлюбленного.
Сквозь эту же призму детскости просвечиваются и некоторые другие, драгоценные для нас портретные штрихи. Бросается в глаза, например, последовательное употребление уменьшительных (ласкательных) форм имен существительных, когда они касаются изображения внешних черт Татьяны, и эпитетов, почерпнутых из речевого обихода взрослых с детьми.
В III главе «К плечу головушкой склонилась...»
...Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е...
После рокового объяснения в саду:
...Он подал руку ей. Печально
(Как говорится, машинально)
Татьяна молча оперлась.
Головкой томною склонясь...
В V главе:
...Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит...
...И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева...
В чудном сне, когда медведь «лапу с острыми когтями // Ей протянул; она скрепясь // Дрожащей ручкой оперлась // И боязливыми шагами // Перебралась через ручей...»
Особое значение во сне приобретает следующая подробность: «То в хрупком снеге с ножки милой // Увязнет мокрый башмачок». Сама по себе «милая ножка», обутая в мокрый башмачок, не выделялась бы из установившегося выше ряда нежно-девических портретных определений, не будь она внутренне связана С тем высоким поэтическим строем, которым воспеваются «ножки» в I главе. Припомним:
...Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! Долго я забыть не мог
Две ножки...
Здесь и дальше - до конца блистательного пассажа - выясняется, что пушкинские «ножки», оборачиваются, кроме всего прочего, своеобразным термином: «ножки» - стройные ноги. Если ноги не стройные, то «ножки» - обманчивы, то есть вовсе не имеют права называться «ножками». «...Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы... как ножки их». Можно возразить, что это натяжка, что автор никак не связывает ножки Татьяны с найденными в «России целой» тремя парами стройных женских ног. Возразить можно, но нельзя упустить, что Пушкин не забывает своего поэтического изыскания о ножках и напоминает о нем здесь же, в V главе, во время именинного бала: