Здесь любой другой артист мог бы разойтись с автором, включая Татьяну в ряд обыкновенныхрусских женщин... Но Яхонтов с такой силой и обаянием показывал необычность Татьяны, что включение ее в обычный ряд еще сильнее трогало. С великим тактом переходил артист к следующему куску - обращению автора к эпической музе:
Благослови мой долгий труд,
О ты, эпическая муза!
И верный посох мне вручив,
Не дай блуждать мне вкось и вкривь.
Довольно. С плеч долой обуза!
Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть.
Это место не «проскакивало» в сознании и, проникнутое одновременно юмором и печатью грусти, оставшейся после пения, не нарушало гармоническое соотношение частей, столь свойственное «Онегину». Это особенно важно подчеркнуть, потому что обращение к скучной «эпической музе» не существует само по себе; оно связано по контрасту с истинной музой Пушкина, вдохновенный рассказ о которой начинается тут же, в начале восьмой главы...
Словом, в исполнении Яхонтова отчетливо проявлялось непостижимое свойство пушкинского романа: каждая самая не- значительная часть его сложными, порой подспудными связями переплетена с другой какой-нибудь частью, рядом или далеко стоящей. Как в живом организме, в живой природе.
К этому свойству мы еще вернемся. Сейчас же скажу, что упомянутые и многие другие мысли, связанные с яхонтовскцм «Онегиным», возникли несколько лет спустя после первого слушания; после того, как не стало ни концертов Яхонтова, ни его самого. Сначала не было желания, да и возможности анализировать: волшебный мир «звуков, чувств и дум» захватил безраздельно, хотелось снова и снова погружаться в него. Долгое время онегинские строфы жили в сознании неотделимо от яхонтовского голоса, интонации.
При всем том разгорался интерес к самому сочинению: какими средствами достигается совершенство, передаваемое исполнителем?
Для меня возникновение этих вопросов стало важным психологическим этапом. До поры до времени как-то не приходило в голову, что столь очевидное совершенство было связано с сознательными усилиями автора. То есть не то, чтобы не приходило: я уже знал, что Пушкин работал над своим романом восемь лет. что существует множество вариантов текста, трудно разбираемых черновиков и т. д. И все-таки рядом с этим знанием, вопреки ему существовало странное, не желавшее поддаваться голосу рассудка представление, что «Евгений Онегин» был всегда - так же просто, как окружающая тебя с детства природа; и так же, как не задумываешься над сложным механизмом жизни «само собою разумеющегося» деревца, - так не вызывала сомнения простота «само собою разумеющегося» пушкинского творения.
Мне повезло: почти в то же время, когда чудо простоты «Онегина» стало мучить своей сложностью, жизнь столкнула меня - студента филологического факультета Ленинградского университета - с лекциями Г ригория Александровича Г уковского. Этот выдающийся ученый, крупнейший специалист по русской литературе XVIII века, читал нам курс «Введение в литературоведение». Минуя по возможности все, что мы могли найти в учебниках, он стремился в своих блестящих устных эссе представить студентам самую суть поэтического творчества. Главным источником его примеров был Пушкин, главным примером - «Евгений Онегин».
У меня было ощущение, что Г. А. Гуковский каким-то чудом угадал вопрос, смутно волновавший меня, и показал, в каком направлении нужно искать ответ. На чем зиждется стройная цельность романа, та цельность, которая так отчетливо возникала в сознании при чтении Яхонтова?
Ученый сразу обратился к композиционному каркасу произведения, построенному, как он говорил, методом «зеркального отражения». Вот центральные узлы: 1. Встреча Татьяны с Онегиным; 2. Ее письмо к нему; 3. Его объяснение по поводу письма; 4. Разлука.
Дальнейшее развитие симметрично - «зеркально» - повторяет события; 1. Встреча Онегина с Татьяной; 2. Его письмо к ней; 3. Ее объяснение по поводу письма; 4. Разлука.
Аскетическая простота и четкость решения - свидетельство точного расчета мастера. С другой стороны, жесткая устойчивость «несущего каркаса» позволяет возвести на нем фантастически раскованное, разнообразное, как жизнь, свободное здание романа в стихах. Но идея композиции, утверждал Гуковский, у такого поэта, как Пушкин, не могла родиться чисто умозрительно, она возникала, во всяком случае уточнялась в процессе сочинения и, может быть, сама являлась следствием неосознанной творческой переработки каких-то жизненных впечатлений...
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни, в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне...
Воды, сияющие в тишине царскосельских прудов, зеркально отражают строения и деревья снизу доверху. Не запечатлелось ли это двойное изображение в душе поэта и не отразилось ли оно в свою очередь на композиции романа?
Мне не нужно было проверять слова Гуковского, относящиеся к ясной тишине царскосельских прудов. Царское Село было знакомо и любимо с детства. Но теперь я впервые поехал туда с томиком «Онегина». Может показаться, что прямая зависимость, установленная Г уковским между зеркалом вод и «зеркалом» композиции романа, слишком конкретна и в большой мере субъективна. Один может принять такое толкование, другой - нет. Я принял. Тем более что тогда для меня стала открываться общая зависимость между творчеством Пушкина и атмосферой, обстановкой, в которой он жил.
Зависимость эта, разумеется, присуща всякому настоящему поэту. Пушкину - в особенности. У него дело не сводится только к описанию, пусть блестящему, того или иного известного ему пейзажа или жизненной ситуации: каким-то образом форма стиха то и дело уподобляется описываемому явлению и, таким образом, сохраняя себя как четкую форму, начинает в то же время выполнять функцию самого содержания.
«Элизиум полнощный, прекрасный царскосельский сад» объединяет рощи, луга и пруды в строго продуманные ансамбли. Регулярность парка нисколько не стесняет свободное развитие природы. Напротив, подчеркивает ее силу, создавая в одно и то же время атмосферу величавой широты и строгости. Подобное соединение регулярности и свободной широты изложения в высокой степени свойственны «Евгению Онегину».
В этом смысле поражает прежде всего строфа. Об онегинской строфе написано много книг. Она исследовалась и филологами и математиками. Но с какой бы стороны ни рассматривать ее, одно несомненно: заданная с самого начала форма, напоминающая по количеству строк (14) сонет, еще более чем сонет скованная своеобразной системой созвучий, - выдерживается до конца. На ее постоянство не влияют никакие изменения в общем плане романа, в судьбах героев и самого автора. Однако даже теперь, когда все строфы романа хранятся в памяти, мне кажется порою, что многие из них отличаются друг от друга не только по смыслу, но и по своей (заведомо незыблемой) структуре - настолько они разнообразно соответствуют разнообразному смыслу...