- Я душой
Матерьялист, но протестует разум. -
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»
В этом «соль» и самойловского понимания Пушкина, который умел интуитивно, озаренно проникнуть в суть явления, умел рассмотреть за строгим, жестким разумом Пестеля молодого светлоглазого человека. Улыбка, вызванная замечанием поэта о рамках любви, входит в противоречие с суровыми построениями автора якобинской «Русской правды». И мы невольно приходим к выводу, что правда Пушкина выше, ибо она не надумана, пусть из самых лучших побуждений, а вытекает из естественных законов мира и человеческой природы. По крайней мере его собственный, не терпящей никаких рамок, кроме выбранных или установленных им самим.
Он эту фразу записал в дневник -
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
Опять двойной смысл. Соглашаясь с Пестелем в том, что нельзя терпеть социальное устройство, угнетающее народ, Пушкин не может согласиться с путями и методами борьбы, которые предлагает глава заговорщиков. И оказывается в безвыходном положении: «...некуда податься, кроме них».
Но как только поэт остается один, его свободная творческая натура, «хоть ненадолго», приводит к гармоническому согласию с миром, с собой.
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Тут Самойлову удается передать состояние, которое сам Пушкин обозначил, как «праздность вольную, подругу размышленья», или как прекрасное far niente, о котором мы подробно говорили, разбирая соответствующую строфу из I главы «Евгения Онегина». Пластика стиха с его «разнеженностью», «праздностью», «рассеянностью» решительно напоминает мелодическую структуру той строфы. И не потому, что автор успешно «подделался» под пушкинские строки. Я уверен, что Самойлов не помнил их, сочиняя свои стихи. Но его проникновение в образ поэта так велико, что при описании определенных чувств и дум невольно рождаются и звуки, соответствующие пушкинским.
Финал стихотворения - этой маленькой законченной пьесы - разыгрывается на фоне апрельского кишиневского двора. Но так же, как осенний пейзаж Болдина, этот фон связан с порывом вдохновения, переплавляющим в стройный порядок искусства разнородные события и впечатления, - материал для «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».
В соседний двор вползла каруца цугом.
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал - распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
Теперь только становится до конца понятным (до конца ли?) таинственное значение голоса Анны. Будь это просто женщина, в которую влюблен Пушкин, - Самойлов, вероятно, нашел бы тактичный способ вывести ее на сцену и представить нам финал совсем другого рода.
Но этот happy end увел бы от главного. Скрывая облик Анны, лишь намекая на отношения, которые, может быть, существуют между ней и поэтом, Самойлов переводит всю ситуацию в иной, поэтический ряд. Голос Анны становится значительнее умозаключений Пестеля и политических соображений самого Пушкина. Голос прекрасной молодой женщины (она почему-то рисуется нашему воображению невыразимо прекрасной) подводит поэта к тому мгновению, для которого он предназначен:
...Минута, и стихи свободно потекут!..
То, что он сочинит через минуту, может не иметь прямого отношения к поющей Анне. Может быть, это будет даже «Не пой, красавица, при мне». Но Анна сейчас - его муза, наполняющая звуками душу, и он любит ее, подобно тому, как полюбит свою Татьяну, когда она обретет ясные и тоже неоткрытые нам черты прелестной женщины и музы...
Таким образом, получается, что Самойлов средствами поэтического искусства выражает ту мысль, которую удивительно четко и просто сформулировал в речи «О назначении поэта» Александр Блок: «Мы знаем Пушкина - человека, Пушкина - друга монархии, Пушкина - друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин - поэт».
В образе Пушкина-поэта Самойлов находит воплощение своего собственного жизненного идеала: гармоническое и сво- бодное сочетание себя с природой и людьми, согласие с самим собой, подкрепляемое творчеством.
Книга 1974 года (последний сборник Самойлова, вышедший перед тем, как пишутся эти строки) называется «Волна и камень». Название говорит само за себя. Автор, подходя уже к третьему перевалу, подводя многие итоги, все теснее связывает себя с духом пушкинской лиры. Прощанье с «камнем» - собственной памятью и «восхождение к волне», погрузившись в которую, «все равно мы не канем», - все это идет двойной экспозицией: через свое и через пушкинское:
До свиданья, Державин
И его времена.
До свидания, камень,
И да будет волна!
Нет! Отнюдь не забвенье,
А прозрение в даль.
И другое волненье,
И другая печаль.
Поэтический образ прощания объединяет настоящего Державина с тем символическим, своим, который тоже постепенно уходит в прошлое. Об этом «Державине» речь впереди. А собственное прозрение в даль, вперед, соединяется с таким же прозрением в даль обратную, к давно знакомым и как бы услышанным вновь звукам:
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль...
И вся картина приобретает особую пронзительность, потому что Самойлов ходом всей стихотворной волны возбуждает в нашем сознании, как отзвук, как эхо из бездонного колодца, еще одну строку:
...А старой мне печали жаль...
Не только в названии, но и в составе книги есть откровенные свидетельства того, что мир Пушкина сам по себе источник для нового творчества, неисчерпаемый, как мир. Он требует разработки.
Цикл «Балканские песни» (пять стихотворений) назывался в первом варианте «Песни западных славян». Не знаю, что заставило автора изменить название (первое, по-моему, сильнее), но суть от этого не меняется. В эпиграфе сохранились такие слова:
«Подражание» не кажется мне
Словом более зазорным, чем «учение»,
или, как чаще говорят в наше время, «учеба».
Таким образом, Самойлов не стесняется признать, что он «подражает», учится, будучи сам давно признанным метром.
Излишне говорить, что сюжет «Песен» совершенно оригинален.
Есть в книге и стихотворение «Стихи и проза», в котором
Мужицкий бунт - начало русской прозы,
а
Российский стих - гражданственность сама.
И, как полагается волне и камню, льду и пламени, они противоборствуют и в то же время связаны между собой.