* * *
Таким образом, в жизни всё случилось не так, как в романе "В круге первом". Первой из Москвы уехала я, а не мой муж, который оказался "прописанным" в Москве дольше почти на целый год.
Время действия "Круга" - примерно посредине между датами моего отъезда из Москвы и Саниного - из "Марфино". При весьма большом охвате людей и событий оно ограничено всего тремя сутками - с пяти минут пятого дня 24 декабря до конца обеденного перерыва "марфинских" зэков 27 декабря 49-го года. Таким образом, стремление Александра Исаевича к уплотнению времени в жизни перенеслось и в творчество. Никаких временных пустот! Сначала читатель не спит вместе со Сталиным, потом - с Яконовым, которого возле церкви Иоанна Предтечи застаёт рассвет. Но этот же рассвет наблюдает уже поднявшийся Сологдин, стоя возле козел для пилки дров. Следующую ночь мучится бессонницей Рубин. В половине четвёртого утра читатель расстаётся с ним, но тут же попадает в спальню Ройтмана, который не спит, мучась угрызениями совести, и как раз слышит "полновесный" удар стенных часов - те же половина четвёртого утра.
Кстати сказать, это место "Круга" характерно для особенности метода Солженицына. Годами живут в его мозгу "ценные идеи", для которых он ищет место в своих произведениях. Это могут быть и отдельные мысли, и концепции, и какие-то автобиографические эпизоды.
Так и здесь. Когда-то маленький Саня Солженицын грубой антисемитской выходкой оскорбил соученика - еврея. Состоялось бурное обсуждение этого события на уровне классного собрания. Несколько мальчишек выступили и ругали Саню...
Тридцать лет спустя Солженицын вставляет эту сценку в роман. Разумеется, Олег Рождественский (так благочестиво назван маленький герой) нарисован самыми благородными и трогательными красками, а его гонители исчадия ада. Любопытно, что эти мальчики названы тридцать лет спустя своими собственными именами. Хоть с запозданием, но отомстил!
Ройтмана среди них не было. Это уже литературный герой. И если "потерпевший" Солженицын мог помнить тридцать лет об этом эпизоде, вряд ли Ройтман блеснул бы такой исключительной памятью и стал бы не спать от угрызений совести, тем более, что правота юного антисемита более чем сомнительна. Но Солженицыну показалось, что это подходящее место для своего рода вставной новеллы!
Мало того,- видимо, без дополнительных раздумий - он повторяет тридцать лет спустя свою детскую аргументацию. Как так, почему же я не могу назвать человека "жидом", если у нас свобода слова?! Мысль о том, что у его оппонентов тоже есть свобода высказать своё к этому отношение, не приходит в голову ни мальчику, ни писателю. Затронули его - значит, это уже не свобода, а "травля"!
* * *
В первом же письме, написанном после разлуки с "шарашкой", с Куйбышевской пересылки, Саня писал мне, что 19 мая "совершенно для себя неожиданно" он уехал из Марфино. Писал, что не думал, что это произойдёт так скоро, что ему очень хотелось "прожить там до будущего лета". (Обычно, за некоторое время до конца срока заключённых отключали от секретной научной работы.) "Обстоятельства шаг за шагом ускоряли отъезд и сделали его неизбежным",- писал он мне и тут же заверял, что уехал "вполне по-хорошему".
В другом письме, написанном уже не мне, он объяснял свой отъезд с "шарашки" тем, что просто перестал работать. То есть, "тянул резину".., хотя и подозревал, что это кончится "переездом в иные места". Ясно, что он больше занимался с некоторых пор своим любимым трудом, чем основной работой.
Да и в разговорах со мной Саня никогда не изображал свой отъезд как следствие какого-то героического поступка, гордого отказа от предлагаемого ему задания.
Более того, мне известна ещё одна версия Солженицына по поводу того же, сообщённая им Леониду Власову. Он оказался жертвой спора двух начальников, которые "не поделили его между собой", и старший, наделённый властью, послал его "на такую муку"...
В этих поисках лучшего варианта своего отъезда с "шарашки" слились два стремления Солженицына, которые тогда были только в зачаточном состоянии, а постепенно заняли в его жизни большое место - прослыть одновременно и героем и мучеником...
Конечно, тюрьма, какой бы она ни была лёгкой, остаётся тюрьмой. И даже нетяжёлая и интересная жизнь в "марфинской шарашке" с работой по специальности, с книгами, музыкой, весёлыми выдумками Рубина, спорами, интеллектуальными разговорами, сливочным маслом на завтрак и мясом на обед всё же была тюремной и особенно давила её равномерность, монотонность, предопределённость... Работа, которую обязан выполнять, постепенно забрасывается... Всё больше внимания и времени отдаётся "своим делам" и создаётся впечатление о лености и нерадивости Солженицына, что, в конце концов, и приведёт к тому, что Марфино сменится на Экибастуз...
* * *
В Рязани у меня началась кипучая, деятельная жизнь, но совсем не похожая на московскую. Я читала два разных лекционных курса, вела лабораторный практикум, имела очень много учебных часов.
Нужно было много готовиться. Как-то в октябре я писала Сане: "Сегодня воскресенье, сижу вся обложенная физхимией - готовлю лекцию по термодинамике, которую я должна целиком уложить в 2 часа - от этого не легче, а, наоборот, тяжелее".
И, тем не менее, пришлось ещё заняться художественной самодеятельностью. Аккомпанировала студенческому хору, которым дирижировал тоже доцент, только анатом. У анатома был хороший тенор, мы готовили с ним арии из опер и выступали на праздничных вечерах. Сольные номера считала "несолидными" для своего положения.
Бывало, приходилось готовить лекции по ночам. Особенно, когда они шли ото дня ко дню, а вечером ещё репетиции. Я не помню случая, чтобы в студенческие годы занималась ночами перед экзаменами, а тут я всё жалуюсь маме, что сплю по 4-5 часов в сутки, что как-то готовила лекцию с 11 вечера до 4 утра...
Полгода спустя я была утверждена заведующей кафедрой химии.
Сначала жила одна, потом ко мне в свой отпуск приехала мама, а зиму и весну прожила со мной тётя Нина.
Понемногу из Ростова переселяются мои любимые вещицы, всё больше старинные: рог для полотенца, белая перекидная чернильница, чугунная пепельница, хорошенькие рамки для фотографий, старинный письменный столик.
Хоть Москва рядом, бываю в ней не часто - нет свободного времени. Разве что на праздники. Превратившись теперь из "бедной родственницы" в "богатую", езжу к Туркиным с гостинцами. Везу из Рязани яблоки, свежую баранину. Навестила и своих стромынкинских девушек, которые ещё не простились с университетом...
Саня как-то написал мне очень расстроившее меня письмо. В нём он советовал мне довести до конца начатый год назад развод и отказаться от переписки - "этой иллюзии давно не существующих семейных отношений". Писал, что моё благополучие дороже их, что он не хочет бросать на меня ни малейшей тени. Однако радостно вздохнул, когда я в ответном письме отвергла все эти его советы, подсказанные рассудком, в то время, как сердце у него "в страхе сжималось - неужели так и будет?".
А я как раз рада была, что, сменив Москву на Рязань, могла оставить своё дело о разводе, быть не только в сердце своём женой своего мужа, но и остаться ею юридически.
Увиделись мы с Саней в тот год только один раз - в марте. Свидание было в Бутырках, куда его специально привезли. Оно было радостным для обоих. Но под конец неожиданно омрачилось. Саня сказал, что жалеет, что у нас с ним нет детей. Я погрустнела и сказала, что, вероятно, поздно об этом думать...
ГЛАВА V
Рядом с Иваном Денисовичем
Поезда на восток шли с обычной скоростью. Но у обитателей зарешёченных вагонов были свои, только им положенные остановки: пересыльные тюрьмы Куйбышева, Челябинска, Новосибирска.
Заключённых перевозили без спешки. А им самим и вовсе некуда и незачем было торопить-ся. У Сани было время поинтересоваться историями тех, с кем сводила его на пересылках судьба.