В марте месяце 1959 года за три с половиной года до "Одного дня Ивана Денисовича", в рязанской областной газете "Приокская правда" появилась заметка "Почтовые курьёзы", автором которой был Солженицын. Речь шла в ней о задержке доставкой письма.
Через год Солженицыным написано ещё одно произведение подобного жанра, с жалобой на продажу двух железнодорожных билетов на одно и то же место.
Оно было послано в газету "Гудок". Но газета почему-то от публикации воздержалась...
В ноябре 60-го года Александр Исаевич посылает в "Литгазету" свою статью, озаглавленную "Эпидемия автобиографий". Приведя весьма, как ему казалось, веские аргументы, Солженицын спрашивает: "Писателю, способному творить, зачем писать простую автобиографию. О тех, кто будет достоин,напишут современники, напишут литературоведы". Так "не пора ли хоть редакциям журналов остановить эту эпидемию писательских автобиографий?" взывал Александр Исаевич.
Подпись была: А. Солженицын, преподаватель.
А ещё ниже была сделана приписка:
"Я хотел бы не получить любезного извинения, что "к сожалению, редакция не располагает местом для напечатания". Если я прав - прошу поместить. Если я не прав - прошу возразить".
Ответ ("бездарный, бледный") из "Литературной газеты" пришёл через 11 дней. Конечно, он не удовлетворил Солженицына.
Итак, "Литературной газетой" Солженицын понят не был. Не понял его и Паустовский, которому он послал копию своей статьи "Эпидемия автобиографий".
Ответа вообще не последовало.
Александр Исаевич недоумевал. Ведь он "высоко похвалил его 1-ю часть", которая сделана как бы в виде "цепи непринуждённых новелл"...
Что до мемуаров Эренбурга, то сначала Александр Исаевич высказывался о них очень резко: обвинял его в том, что он, мол, спорит с мертвецами и доказывает живым, будто он - честный, что он - гений, что он - очень умён. Но продолжение воспоминаний понравилось, и Солженицын писал друзьям, что Эренбург вспоминает "по-деловому" и с попыткой глубоко осмыслить гражданскую войну. "Есть глубокие мысли, которые я нигде прежде не встречал. Интересны и многие портреты".
Итак, гнев сменён а милость, даже более того! А причина элементарна. Тема гражданской войны всегда занимала Солженицына! А вот Ивашёву-Мусатову, вероятно, интересней было бы прочесть у Эренбурга "О картинах, им не виданных", которые Солженицына интересуют так же мало, как и мнение Эренбурга о них. Литературное произведение оценивается с точки зрения своих интересов, своей настроенности, направленности, векторности. А от строжайшей векторности нетрудно сорваться уже и в нетерпимость. Во властное желание обязательно навязать своё мнение другим! Свои литературные и житейские вкусы!
Гораздо позже, когда Солженицын стал известен, когда другим писателям было уже не безразлично его мнение, Г. Владимов прислал ему свою только что напечатанную вещь - роман "Три минуты молчания". Начал читать её Александр Исаевич с интересом. Ему понравилось, что герой-моряк расстаётся с морем. Но как только моряк решил возвратиться на свой траулер, книга была отложена в сторону. Разве мало неразрешённых проблем на земле? Все писатели должны ориентироваться на критерии и вкусы Солженицына!
"Нержин никогда не читал книг просто для развлечения. Он искал в книгах союзников или врагов, по каждой книге выносил чётко разработанный приговор и любил навязывать его другим".
Он ещё долго не успокаивается. Вернётся к этой теме даже в рассказе "Для пользы дела", написанном весной 63-го года. Правда, маловероятным кажется, чтобы данная проблема так волновала студентов техникума!.. Но автора это не смутило: "Мальчик в очках, со смешным коротким ёжиком нападает на "мемуары"! - "Каждый, кто лет пятьдесят прожил, обязательно печатает мемуары: как родился, как женился, это ж каждый дурак может написать!"
А сам Александр Исаевич разбрасывает частицы своего автобиографического по разным произведениям, сливаясь то с одним, то с другим из своих литературных героев, которые не просто он, а сплав из него и ещё кого-то, иногда только воображаемого.
Больше всего Солженицын слит с Нержиным. Но мы находим его и в Немове ("Олень и Шалашовка"), и в Шухове, и в Зотове ("Случай на станции Кречетовка"), и в Алексе ("Свеча на ветру"), и в Костоглотове ("Раковый корпус"), в котором много и от знакомого нам Ильи Соломина; угадываем его и в Воротынцеве ("Август Четырнадцатого"). В последнем случае Солженицын как бы примысливает себя к совсем другой эпохе, совсем другим обстоятельствам. Он описывает себя в нём таким, каким сам был бы в таких условиях или, что довольно часто, каким хотел бы быть...
Чтобы закончить разговор о склонности Александра Исаевича к крайним суждениям, приведу одну его мысль в пользу классики. Он говорит о том, что современные коренные вопросы - это всё те же вечные вопросы, которые "только с каждым десятилетием меняют наряд". "Поэтому у Пушкина - в "Пророке", в "Анчаре", в "Брожу ли я..." - можно гораздо больше почерпнуть, чем, например, у Суркова или Евгения Евтушенко".
Как-то мы посмотрели 2-ю серию фильма "Иван Грозный" - "Боярский заговор", сделанный Эйзенштейном. Александр Исаевич его не одобрил. "Такая густота вывертов, фокусов, находок, приёмов, новинок - так много искусства, что совсем уже не искусство, а чёрт знает что",- писал он Зубовым.
В том же 60-м году, в котором Солженицын напал на писателей, занявшихся писанием автобиографий, он ополчился и против кино. Правда, на этот раз статья не писалась и ничего не посылалось ни в журнал "Искусство кино", ни в какую-нибудь газету... Прочесть мрачные прогнозы о будущем кино привелось только Зубовым: "...такое впечатление, что вся мировая кинематография идёт на снижение... От средней книги получаешь больше удовольствия, чем от среднего фильма".
В контексте письма это звучало тем менее убедительно, что начиналось оно с признания, что "Кроткую" мы пропустили, "Таманго", по слухам,ерунда, а "Судья" - "ничего, но можно и не посмотреть".
А звучала эта оценка - "вся мировая кинематография идёт на снижение" так, будто Солженицын вернулся по крайней мере с международного кинофестиваля.
Снова - нетерпеливая поспешность в выводах!..
Сомнения за судьбу кино Солженицына не оставляли и позже. "Боюсь, что будущее кинематографа, которое предвидел Л. Толстой, или уже миновало, или разменялось, не состоялось",- писал он.
* * *
Увы, мой институт всё больше становился для меня лишь средством заработка. Всё, что бы я ни делала, я любила делать с увлечением. А там этого уже не было. Я как бы перегорела... В преподавании добралась до своего потолка, выше которого уже не могла прыгнуть, а настоящую научную работу, которой занималась в Москве, в Рязани я наладить не сумела.
Гораздо большее удовольствие, чем чтение лекций, доставляла мне помощь мужу, занятия музыкой, английским языком, фотографией. Научилась шить и для себя и для мужа.
Что касается занятий музыкой, то мне очень не хватало руководства. Следуя советам мужа, который ставил мне себя в пример, я стараюсь двигаться вперёд, штудируя книгу Г. Нейгауза "Искусство игры на фортепиано".
Сделала попытку устроиться в областную рязанскую филармонию, но без руководства потеряла форму. Какая филармония...
Муж подсмеивается надо мной за мои многообразные увлечения и порывы и считает, что всё-таки я не нашла пока ещё своего стержня в жизни. Действительно, моё индивидуальное ещё просит какого-то выражения. Но стержень есть. Это - любовь к мужу. Наши отношения были таковы, что моя жизнь была полностью или почти полностью подчинена его интересам, его работе. Не случайно наши друзья Зубовы подшучивали надо мной, называя меня "чеховской душечкой".