Молчалин 2-й прочел эту тираду одним духом, весело, ходко, почти шаловливо, но при последней фразе об иностранцах вдруг поперхнулся и оцепенел.
— Вот тебе раз! — невольно воскликнул я.
— Постой, брат, я окошко отворю да караул закричу! — в свою очередь, присовокупил Алексей Степаныч.
Мы сидели и все в такт покачивали головами.
— Ах-ах-ах! — вздохнул Алексей Степаныч, — правил ты, правил — и вся твоя работа втуне! уж этого-то, брат, не исправишь!
— Этого-то! — с какою-то надменною отвагой вызвался Молчалин 2-й, — а вот сейчас увидишь!
Он мгновенно воспрянул духом и бодро принялся за работу. Не прошло и несколько минут, как он уже читал нам:
— «Не следует упускать из вида, что у общества имеются свои собственные органы, которые существуют с надлежащего разрешения и пользуются законною организацией, а отнюдь не представляют собой сборища узурпаторов или случайно сошедшихся людей, как это инсинуируют борзописцы «Бреющего шила». Существование этих органов означает ежели не настоятельную в них потребность, то, по крайней мере, благосклонное относительно их благосоизволение. Положим, что непосредственного и деятельного участия в управлении им не предоставлено, но начальство никогда не отказывалось и не отказывается получать от них почтительные, в надлежащих границах, представления. А это очень важно. Возможность утруждать начальство представлениями еще не есть, конечно, право, но это — больше, нежели право: это — обязанность. Во всяком случае, такая возможность существует (и притом в самых широких размерах), и было бы крайне нерасчетливо и даже бессовестно не пользоваться ею, хотя бы от сего и не предвиделось никаких последствий. Мы не имеем права увлекаться исключительно утилитарными целями; мы должны поменьше думать о правах, и побольше — об обязанностях. Терпение и самоотверженность — вот задача, которую должно преследовать современное поколение общественных деятелей, все же остальное — предоставить потомству. Наши земства это поняли. Они представляют обо всем, представляют неупустительно, хотя и без всяких последствий. Нередко начальство, в своей мудрости, оставляет их представления даже совсем без ответа, но они не обескураживаются этим и представляют вновь, и общественное мнение им несомненно в этом сочувствует. Вот каким трудным и, так сказать, широко постепенным путем достигается наш прогресс. Что скажет о нас потомство? — оно скажет: это были люди самоотверженные, которые, проводя время в ожидании разрешений, тем самым расчищали для нас пути! Что скажут иностранцы? — они скажут: вот общество, которое с благоразумием и мудрою постепенностью пользуется предоставленными ему возможностями! И потомство, и иностранцы — будут правы!»
Алексей Степаныч, не говоря ни слова, подошел к Молчалину 2-му и поцеловал его в лоб.
— Отлично! отлично! — произнес он в волнении (у старика даже слезы на глазах показались).
— Отлично, — согласился и я, — но позволю себе одно только и притом самое маленькое замечание…
— Нет уж-с! — сухо и даже несколько нахально прервал меня Молчалин 2-й, — на этот раз, любезный коллега, прошу уволить! Я знаю, что вы хотите сказать. Вам, наверное, не нравится, что я несколько раз и притом не без намерения настаиваю на том, что возможность делать представления не всегда приносит желаемые плоды. Но этим я уже поступиться не могу. Моя газета либеральная, и самим начальством признается за таковую; следовательно, в ней полное однообразие тона не только неуместно, но могло бы показаться даже предумышленным. Я не всегда глажу по шерстке, но я искренен — и в этом моя заслуга! Вообще, положение либерального органа печати я резюмирую в следующих немногих словах: «Мы готовы прийти к вам, — говорю я, — но укажите нам пути и сохраните нам нашу независимость!»
Это поучение было высказано таким твердым и даже строгим тоном, что мне оставалось только прикусить язык. Сам Алексей Степаныч — и тот не заступился за меня. В самом деле, я показал себя уж чересчур придирчивым. Как часто случается нам встречать в печати выражения прямо бунтовские, ироде: «осмеливаемся высказать» или «позволяем себе думать» — что ж! начальство не только не взыскивает, но даже положительно не видит в этом ничего, могущего подорвать его авторитет! Вероятно, тут есть какая-нибудь секретная конвенция, а может быть, и просто внутренняя политика. Что «независимые голоса» не бесполезны — это, с легкой руки Бисмарка, уже признано всеми. Даже оппозиция — и та считается не вредною, если она не вредит. Следовательно, отчего же бы и нам не воспользоваться этим общепризнанным фактом… ну, конечно, умненько? Недаром же в штатах департамента этимологии и правописания значится: «независимых голосов столько-то». Вот это-то и есть «политика». Интересно бы только знать, присвоено ли этим голосам соответствующее содержание, или же они обязываются распевать, памятуя изречение: из чести лишь одной я в доме сем служу?
Между тем как я таким образом рассуждал, Молчалин 2-й продолжал читать дальше:
— «Такова наша мысль, таково наше глубокое внутреннее убеждение. Убеждение не только интимное (conviction spontanée),[14] но и пропущенное сквозь горнило знания; убеждение, не избегающее благосклонной похвалы, но и не боящееся угроз. Как же поступило «Бреющее шило», чтоб дискредитировать нас перед публикой? — да очень просто! По своему обыкновению, оно смазурничало, то есть на место одного выражения поставило другое, не имеющее с первым ничего общего. Мы говорили о «народосодействии», а оно — заставляет нас употребить выражение «народоправство». А мы даже и не понимаем этого выражения! Но вы, читатель! понимаете ли вы, какая масса гнусного предательства заключается в этом мошенническом сопоставлении принципа единоначалия (вполне нами признаваемого и чтимого) с принципом какого-то фантастического (и притом нами непонимаемого) народоправства?»
Молчалин 2-й остановился и на этот раз окинул нас уже совершенно безбоязненным взором. Вступая на почву так называемой полемики, он, очевидно, чувствовал себя как дома. Он понимал, что здесь ему опасаться нечего, и потому даже слегка отодвинул корректуру, как бы для того, чтоб издали полюбоваться ею.